Среди моих погибших рукописей было несколько тетрадей с лирическими стихотворениями и поэмами и большой роман, над которым я работал много лет. Восстановить эту вещь, конечно, невозможно: память не может хранить столько времени такой объемистый материал. Некоторую часть погибших стихотворений я восстановил по памяти еще в тюрьме и доработал их. Их снова у меня отбирали и уничтожали – или просто теряли, – я их снова восстанавливал и, кроме того, писал новые вещи. В условиях тюремного режима, созданного Берия и его сообщниками, некоторые из этих вещей тоже погибли.
Кроме черновиков и набросков у меня сейчас имеется ряд рукописей, приведенных в доступный для прочтения вид. Копии наиболее законченных из этих вещей я представляю в Центральный Комитет вместе с этим письмом, надеясь, что с моими вещами ознакомится кто-либо из ответственных работников ЦК. При этом, однако, надо иметь в виду, что некоторые из моих вещей (поэмы “Гибель Грозного”, “Рух”, “Навна” и др.) со временем должны войти как составные части в большую книгу. По форме она будет представлять собой поэтический ансамбль, а тематика ее связана с проблемами становления русской культуры и общественности.
Поэтому перечисленные поэмы следует рассматривать не как замкнутые в себе, автономные произведения, а скорее как звенья в единой цепи, хотя эта цепь – будущий поэтический ансамбль – еще весьма далека от завершения.
Причина моей просьбы об ознакомлении Центрального Комитета с моими работами – то фальшивое и психологически невыносимое положение, в котором я нахожусь.
Я не могу забыть, что в 1947 году на основе моего уничтоженного, к сожалению, романа было выстроено абсурдное обвинение, стоившее многих исковерканных лет мне и целому ряду людей, виновных в том, что они знали кое-что из написанного мною. Двум из моих близких эта история стоила жизни. Этот факт никогда не сможет стереться из моей памяти. Я вышел из тюрьмы больным, с совершенно расшатанной нервной системой. И хотя я вполне отдаю себе отчет в благотворных переменах, происшедших за эти годы, и в строгом соблюдении законности, отличающем теперь деятельность органов Госбезопасности, но травмированность пережитым часто вызывает в душе беспокойство и тревогу: неужели когда-нибудь смогут возобновиться слежка и травля: “А что это пишет у себя ‘тайком’ Даниил Андреев”.
“Тайком” я не пишу ничего. Но я теряюсь: имею ли я право читать свои вещи, до публикации большинства которых дело дойдет нескоро, хотя бы самому ограниченному кругу слушателей – людям, причастным литературе и чей критический разбор был бы мне нужен и полезен. Больше того, – я даже не понимаю, что я должен отвечать на естественные вопросы окружающих: пишу ли я, и если – да, то что пишу.
Вряд ли нужно объяснять, что жить, не разговаривая с людьми и скрывая буквально от всех свое творчество, – не только тяжело, но и невыносимо. Это и вредно, – во всяком случае, для автора и для его творчества.
Этим и объясняется моя просьба к ЦК – ознакомиться хотя бы с основными моими поэтическими произведениями».
Письмо он отправил 12 февраля, а 26-го его вызвали в ЦК. На другой день он писал Ракову: «Разговор велся в самом благожелательном тоне. Мне было указано, что нет никаких оснований мне “таиться” с теми фрагментами большой книги, которую я давно начал, окончу, вероятно, года через два-три. Печатать отрывки, вроде “Грозного” или “Руха” – не стоит, пока книга не закончена, но не нужно и вредно избегать ознакомления с этими вещами тех литературных кругов, где я могу встретить товарищеский разбор и серьезную квалифицированную критику. Должен признаться, что эта беседа сняла с моей души порядочный груз».
Другим грузом стала болезнь жены. После возвращения из Малеевки они узнали, что удаленная опухоль – раковое образование. Началась рентгенотерапия, и она две недели ездила на другой конец Москвы на процедуры, а возвращаясь, ложилась без сил.
Дела с получением комнаты не двигались. Множество реабилитированных, получивших бумагу, что их безвинно и бессудно держали в лагерях и тюрьмах, толкались по приемным, стояли в очередях, писали заявления. Для маломальского восстановления справедливости требовались влиятельные ходатайства, связи, начальственные звонки. 31 марта они отправили заявление «В президиум сессии Верховного Совета СССР пятого созыва», в нем писали: «Состояние здоровья лишает нас возможности с необходимой энергией настаивать в Райжилотделе на немедленном предоставлении полагающейся нам по закону жилплощади».
Денег – не хватало. «Живем фактически в долг, причем без сколько-нибудь четких надежд, на что и как вылезем из этой трясины. Пока что погружаемся в нее глубже и глубже», – писал Андреев Гудзенко и жаловался на неудачу с японскими рассказами: «Абсолютно не понимаю, кому и для чего нужен их перевод на русский. Работа скучная, поглощающая много времени, оплачиваемая весьма скупо, а временами противная.