Битва окончилась вблизи городского фонтана. Деревянные мечи, изготовленные столяром Ланглатте разлетелись в щепки. Но в самом разгаре сражения лошадь разбойника Лауэрманна лишила его боеспособности. Он не смог ее удержать, а ей вдруг приспичило напиться воды из фонтана. Лауэрманн вылетел из седла. Слуги герцога отпрянули, чтобы раньше времени не завершить торжественный спектакль.
Перед большим антрактом герцога связали, сковали, уволокли за массивную изгородь и посадили под замок в садовом писсуаре.
После антракта герцог начал мстить. Вмешался король. Короля играл начальник полицейского участка Шиммельблик. Это был не самый сильный человек и не самая значительная фигура в городе. Ландрат, которому, собственно, пристала эта роль, сильно заикался.
Приблизительно без четверти пять пополудни Лауэрманна постигла заслуженная кара. На глазах у всех он был повешен на тысячелетнем дубе посреди Кайзер-Вильгельм-плац. Вокзальный парикмахер Лауэрманн и тут проявил предусмотрительность. Кукла, сделанная им для повешения, была так на него похожа, что некоторые нервные дамочки из национал-социалистского женского союза не упали в обморок только под острым взглядом своей руководительницы, когда палач выбил из-под этой куклы скамейку. Но теперь народ должен был возместить ущерб и военные расходы как герцогу, так и королю. Порядок прежде всего!
Во всех залах города — немецкие танцы. На всех танцевальных площадках шум и гам, и хозяева благословляют городской праздник. В Большом концертном зале своим бархатным шлейфом мела паркет госпожа баронесса Эмми фон Хартенштейн, урожденная Краузе, дочь владельца суконной фабрики. Здесь был парад танцоров в военной форме. Небо для орденских звезд, преисподняя для мечущихся кельнеров. Началась стрельба. Сперва, разумеется, пробками от шампанского фирмы «Перлит и К°». Здесь была арена для патриотических речей и тостов. Ландрат рявкнул:
— Хайль Ги… Ги… Ги… — И городской духовой оркестр по мановению руки старшего налогового инспектора округа грянул туш, дабы сгладить неловкость. Разгоряченные пивом голубые драгуны гарцевали у дверей под громкую музыку. В нише под бледно-голубыми лампионами праздновали музыкальную победу над Францией.
Станислаус в пекарне освежил закваску, отрезал кусок дрожжей и приготовил все необходимое для теста на кренделя. Потом он переоделся и не забыл украсить платочком свой воскресный пиджак. В мыслях у него был полный разброд. Удача печально стояла в углу его каморки. Станислаус отправился на поиски Лилиан.
Наконец он нашел ее в Большом концертном вале. Казалось, она совсем его не ждала.
— Ты выпила, Лилиан?
— Чуть-чуть ша… шампанского.
— О, Лилиан!
— Так праздник же! Господа рас… расщедрились. А вот мой шеф, мой унтер-офицер.
Брюнет с лунным лицом отвел глаза.
— Так-так-так!
— А теперь номер нашего глубокоуважаемого товарища и владельца лесопильни господина Треннбретта!
Треннбретт маршировал по сцене с доской через плечо.
Прежде наш Шульце пожарным был,
а ныне он воинский долг полюбил…
— Куда ты, Лилиан?
— К моим товарищам, старина, ведь праздник же!
Мир мыслей Станислауса пришел в такой беспорядок, что он весь задрожал.
— Лилиан?
Лилиан не желала с ним разговаривать.
— Мы что, помолвлены с тобой?
Она отодвинула в сторону какую-то даму с длинным шлейфом. Дама пискнула как мышка:
— Повежливее, пожалуйста!
Лилиан показала ей язык и, пошатываясь, направилась в другой конец зала.
…прежде наш Шульце свистел соловьем,
а ныне — муштруется ночью и днем…
Было время, когда Станислаус имел власть над людьми. Было, да сплыло. Лилиан исчезла в волнах праздника, а он был бессилен, как соломинка в водовороте.
…унтером Шульце наш стал, господа,
значит, в казармах он будет всегда!
43
Станислаус перерабатывает свое горе в стихи, решает сделать книгу с золотыми розами и снова погружается в любовь.
Солнце с трудом пробивалось сквозь запорошенные мукой окна пекарни. Его бледные лучи падали на израненного Станислауса и изможденного Эмиля. Хельмута не было. Что ему делать в пекарне с этими штатскими придурками? Он добровольно записался в вермахт и теперь ждал призыва.
День тянулся еле-еле. Станислаус принимал решения и вновь их отбрасывал. Он пытался внушить себе, что ревность — суетное чувство. Брошюра о «Мире мыслей» говорила об этом без обиняков. Но брошюра лежала в каморке, а Станислаус расхаживал взад и вперед по пекарне. Ревность и ее мать суетность точили и сверлили маленькие дырочки в его сердце, знать не зная о брошюре.