— Это один живописец написал, и она недешево стоила, — пояснил господин Пёшель. И провел рукой по картине. — Здесь чувствуешь краску. Это и отличает картину от репродукции.
Станислаус, ликующий, исполненный ожиданий, что сразу бросалось в глаза, был готов на все. Он пробежал пальцами по засохшим мазкам масляной краски и среди вереска на картине обнаружил даже подпись автора: «Герман Виндштрих, магазин живописи».
Подали ужин, фальшивый заяц благоухал на столе. Они принялись за еду. Станислаус съел все, никого не обидел.
— Бруснику тоже тушила Лилиан, — сказала фрау Пёшель. От подслащенной брусничной массы, если съесть подряд две ложки, першило в горле. Першило в горле, как от маршевой музыки из репродуктора, где пели: «Славься, Германия…» Лилиан чистила яблоко для Станислауса. Мать глазами провожала каждое движение ее ножа. Все пересели за курительный столик.
— Он у нас одновременно и шахматный, — сказал папа Пёшель, и его робкие пальцы забегали по столешнице с вделанной в нее шахматной доской. Станислаус удовлетворенно кивнул и закурил сигару. Нет, он никого не мог обидеть и брал все без возражений и промедлений. Лилиан подставила ему пепельницу, и он стряхивал серый сигарный пепел на зубцы Шпрембергской башни города Котбуса.
— Это память о моем путешествии еще в молодые годы — сказал господин Пёшель.
То был на диво удачный вечер. Станислаус не видел в нем никаких недостатков, потому что, когда дело уже шло к концу, Лилиан села за пианино и заиграла. Кто бы мог этого ожидать! Станислаус восхищался проворством ее пальцев: волшебные пальцы, выбивавшие музыку из белых клавиш. Вальс кокетливо порхал по комнате, и даже слепой расчухал бы, что музыка предназначалась для Станислауса. «На-ад волною», ну конечно!
Фрау Пёшель тихонько подпевала. Господин Пёшель кивал головой и говорил:
— Это я настоял, в доме непременно должна быть музыка!
Станислаус поддакнул и этому.
Идя через городской парк, он вспомнил, что ни Лилиан, ни господин Пёшель ни слова не сказали о стихах. Но он и этому нашел обоснование. Его довольство ничто не могло поколебать, ибо он поверил, что наконец, наконец-то нашел настоящий дом. Надо получше с ними познакомиться. И где же это видано, чтобы при первом же знакомстве сердце, так сказать, выкладывали на стол: нате, мол, потрогайте.
Прогремел выстрел «Памм!». Эхо его отдалось в переулках. Залился трелью свисток. Станислаус остановился и прислушался. Кажется, он угодил на упражнения штурмовиков в стрельбе? Что-то щелкнуло в ветвях дерева. Он поднял глаза. С ветвей подобно гигантской ночной бабочке спускалось какое-то покрывало. Оно окутало его, и, прежде чем он успел освободить голову, его схватили, поволокли и бросили в кусты. Он отбивался, царапался, кусался и плевался, как когда-то в деревенской школе, когда его собирались колотить. Он укусил чью-то руку, слабо пахнущую сливовицей, и ощутил на губах вкус крови. Он тут же получил удар ногой по ребрам и понял, что тут дело посерьезнее, чем в деревенской школе. Он видел фигуры штурмовиков в сапогах и белых капюшонах с темными прорезями для глаз. И он понял, что с ним произошло. Опять ему на голову набросили тряпку, рывком подняли его и перекинули через сиденье садовой скамьи, несмотря на его сопротивление.
— Бей бездельника!
Град ударов посыпался на его зад, проклятие!
— Собаки! — кричал Станислаус. Град ударов стал еще интенсивнее. — Собаки! — опять крикнул он, охрипнув от ярости, но тут же получил удар по голове и больше уже ничего не помнил.
Он лежал в своей комнатушке, избитый, весь в синяках. Хозяйка ухаживала за ним.
— Тебя хотели забрать в больницу. Мастер не позволил. Грешно было бы доверить тебя чужим людям. Он сейчас очень мягкий. У него боли сильные.
— Боли?
— Он порезал руку в тесторезке.
— Желаю ему скорее пойти на поправку. — Станислаус улыбался без всякого лукавства, он думал о проворных девичьих пальчиках, бегавших по клавишам пианино и добывавших оттуда музыку.
— Я сообщила о нападении полицейскому, который по утрам покупает у нас молочные булочки. Он говорит, это дело трудное, — так утешала его хозяйка.
А для Станислауса утешением было просто лежать и думать. Стоило ему пошевелиться, он чувствовал боль и краткий приступ ненависти. Это не была какая-то прочная ненависть; она относилась к нескольким лицам, которых он подозревал. Больше всех он ненавидел некоего группенфюрера с кабаньими клыками. Ему казалось, он узнал его кривые ноги в ту ночь избиения. Когда же он лежал неподвижно, воспоминания о Лилиан вытесняли его хилую ненависть и детские планы мести. Главное было — избавиться от фонарей под глазами. Он хотел видеть Лилиан.
Время шло.