Я опускаюсь на ступени рядом с ней. Мамины каштановые волосы испещрены сединой. В отличие от меня (я унаследовала папины, прямые, как солома), они у нее волнистые. Сегодня она собрала их в высокий хвост, но компульсивно заправляет за ухо несуществующие пряди. А может, это не просто так, может, «компульсивно» — самое правильное слово. Тот же генетический фокус, благодаря которому я унаследовала папины волосы, мог сработать и передать мне мамино ОКР.
— Я заметила, что этой осенью ты стала вести себя по-другому, но думала, это просто стресс из-за учебы. Надеялась, что, если это что-то серьезное, ты поговоришь со мной, но теперь… — Мама тяжело вздыхает: — Я думала, что веду себя как хорошая мать, даю тебе возможность вздохнуть. Я не хотела растить тебя так, как растила меня мама. С гиперопекой. Под контролем.
— Ты и есть хорошая мать.
Мама продолжает, как будто я ничего не говорила:
— Сейчас я думаю, что доктор Крейтер была права. Ты боялась сказать, что нуждаешься в помощи. Как я могла такое допустить?
— Я начала резаться только в декабре, — возражаю я. — Осенью все было нормально.
Мама качает головой.
— Нет, — твердо говорит она. — Не все.
Я помню, как мама радовалась, когда думала, что я принимаю долгие ванны, что уделяю время себе.
В первую встречу доктор Крейтер объяснила, что порезы — наша самая острая проблема, но не единственная. Я кивнула, потому что знала: она хочет, чтобы я согласилась (логично, учитывая мои диагнозы), но тогда я не считала, что доктор знает, о чем говорит. Как и сказал папа, мне запретили резаться, и я не резалась, — так как она могла говорить, что прогресса нет?
Но это было до того, как я узнала, каково это — ощутить ложную уверенность в себе. Я думала, что доктор Крейтер ошибалась, когда говорила, что я резалась (отчасти) ради выброса эндорфинов, но теперь я не так в этом уверена.
Я думаю об осени: о зубрежке продвинутой лексики, о домашней работе, втиснутой между кружками и факультативами. О том, как я была влюблена в Тесс несколько месяцев, прежде чем она меня заметила. Даже тогда мои руки иногда тряслись, пока я печатала эссе по английскому и истории, пока выписывала результаты лабораторных по физике.
Мама права: мне было тяжело еще до того, как я начала резаться.
— Главная задача родителя — убедиться, что ребенок знает, что его любят, — продолжает мама. — А потом убедиться, что он в безопасности. А мне не удалось ни то, ни другое.
— Ты убедилась в том, что я несколько месяцев не резалась, — возражаю я.
— Но это не значит, что ты чувствовала себя в безопасности, так?
Я думаю о Майе: как она жила день за днем, зная, что Майк в любой момент может ее ударить. Вот что значит «не чувствовать себя в безопасности».
Но потом вспоминаю, как я старалась скрыть свою тревогу: не только об истории с таблетками, но и о том, что было раньше, когда пыталась сохранить лицо с Тесс, настаивала, что смогу справиться с тягой к порезам без чьей-то помощи. Я боялась даже сказать папе, что не хочу быть адвокатом, как он. И я понимаю, что это немного не то, но результат один: я не чувствовала себя в безопасности.
Мама вздыхает:
— Я должна была раньше с тобой поговорить. Мы должны были с тобой поговорить. Но я хочу, чтобы ты знала, как я горжусь тобой сегодня.
Я удивленно моргаю. Мама слышала, что я сказала папе про истерику, про то, что демонстрация провалилась. Как она может мной гордиться?
Мама продолжает:
— Очень храбро с твоей стороны было так поговорить с папой. Попросить его — нас — разглядеть, понять тебя. Мне только жаль, что тебе в принципе пришлось об этом просить.
— Мне тоже жаль, — говорю я. — Не надо было врать. И не только о таблетках и о том, что я вчера сбежала на вечеринку.
Мамины глаза округляются от удивления (я и забыла, что она не знает о побеге), но я продолжаю:
— Мне жаль, что я врала обо всем. Что я врала о себе.
МАЙЯ
Я представляю, как он слышит звонок. Представляю удивление на его лице, когда он видит на экране мой номер. Я выдыхаю, когда слышу его голос:
— Привет, милая.
— Привет, пап.
— Как ты?
Я сижу на кровати, скрестив ноги, и в ответ на папин вопрос мое лицо искажает гримаса. Я плачу, пока у меня не начинает болеть грудь. Я плачу, пока у меня не кончается дыхание. Я плачу, пока не приходится отложить телефон, чтобы вытереть слезы.
Если бы на том конце трубки была мама, мне бы пришлось утешать ее, пытаться унять ее тревогу бессмысленными увещеваниями и обещаниями, что все будет хорошо. Но на другом конце трубки папа, и он просто тихо ждет.
— Я должна кое-что тебе рассказать, — наконец выдавливаю я из себя. — Майк, Майк… Майк меня… — Сложно произносить его имя. — Он меня ударил.
— Ох, милая, — говорит папа.
Я жду, когда он спросит, обратилась ли я в полицию. Я жду, когда он спросит, сколько это продолжалось, а потом — почему я не рассказала раньше. Я жду, что он удивится, как же мальчик, с которым я вся светилась, так со мной поступил. Но папа просто отвечает:
— Мне так жаль.
Я моргаю и сглатываю комок в горле:
— Ты не удивлен…
— Твоя мама мне рассказала.