Всему, что идет от режиссерского штукарства, что идет от «зрелища» и обращено только к «глазу и уху» театральной публики, Станиславский объявил войну. Без «переживания» артистов сценическое представление мертво, оно не проникает в душу зрителей. Не пышность постановки, яркая живопись, танцы, народные сцены, а прежде всего живые артистические чувства, мысли, воля «вскрывают сердечные глубины артистов и зрителей для их взаимного слияния».
Станиславский протестовал против захлестнувших сцену в 1920-е годы левацких экспериментов, он прозорливо отметил, что так называемые «новые веяния» не являлись естественной эволюцией в актерском деле, а «лишь искусственно привитой модой».
Проблема взаимодействия режиссера и актера и сегодня остается одной из самых злободневных, так же как не только не исчезла, а даже возросла опасность чужеродной, искусственно прививаемой моды… Именно здесь, в этом пункте, совершается внутреннее размежевание различных режиссерских течений, о которых снова так много спорят. Станиславский решал эту проблему на уровне мировоззренческом, в сфере социально-философского отношения к человеку, подчиняя эстетику Природе и ее законам. Известный философский парадокс поэмы «Великий инквизитор» из романа Достоевского «Братья Карамазовы», — с его диалектикой свободы и принудительной гармонии, — режиссер решал в пользу свободы…
Свои открытия он проверял на самом себе, оплатив их годами напряженного труда и исканий. Создавая свою «грамматику» сценического творчества, он бесстрашно и неотступно шел к познанию сокровенных тайн искусства. Пафос мучительного порой поиска и радость обретения истины — их светом освещен его жизненный путь от поры юности. Однажды, уже на склоне лет, его спросили — в чем счастье и был ли счастлив он сам? Он ответил: «Долго жил. Много видел. Имел хорошую семью, детей. Жизнь раскидала всех по миру. Искал славы. Нашел. Видел почести, был молод. Состарился. Скоро надо умирать. Теперь спросите меня: в чем счастье на земле? В познавании. В искусстве и в работе, в постигновении его. Познавая искусство в себе, познаешь природу, жизнь мира, смысл жизни, познаешь душу — талант! Выше этого счастья нет». Чтобы ответить так, надо иметь великую душу и могучий характер.
Станиславский рано подметил, как легко актер запутывается и засасывается в тине лести и похвал. Еще бы! Ведь всегда побеждает то, что приятнее, чему больше всего хочется верить. Побеждает комплимент очаровательных поклонниц, а не горькая истина знатока… И он со всей страстью своей горячей души взывал (конечно же заклиная и самого себя): «Молодые актеры! Бойтесь ваших поклонниц! Ухаживайте за ними, если угодно, но не говорите с ними об искусстве! Учитесь вовремя, с первых шагов слушать, понимать и любить жестокую правду о себе! И знайте тех, кто вам может ее сказать. Вот с такими людьми говорите побольше об искусстве. Пусть они почаще ругают вас!»
Работа, работа, работа… Работа над собой… — с этих слов будут начинаться заглавия его будущих книг. Титанический труд сопровождал его всю жизнь, до последнего вздоха. Это непрерывное трудовое напряжение утомляло, порой изнуряло, но не разрушало, не сжигало его — ибо в нем и заключалось его счастье. Станиславский не был честолюбцем. Смысл и цель жизни он понимал как служение людям, Делу, которое гораздо больше его самого, как служение истине, добру и красоте. Все, что он открыл, что приобрел в долгих творческих муках, он хотел отдать другим. Уроки и открытия, сделанные в своей «школе», он стремился сделать достоянием всех. И на склоне лет он снова повторит: «Смысл моей работы именно в ее внедрении в общетеатральную практику». А в одном из писем 1934 года признавался: «Я несчастный мученик, который много знает и чувствует себя обязанным передать другим то, что мне случайно удалось узнать… Мне не важна слава. Мне важны секреты, которые никто не согласится поведать. Знаменитые актеры обыкновенно хранят их для себя. Вот почему наше искусство топчется на месте. Я хочу отдать все».