Сам по себе логос находится на пересечении переменчивой внешней формы и неизменного внутреннего ощущения собственного «я». В этом плане в нем прослеживаются черты и того, и другого. Чем теснее он связан с неизменным, тем более открытым и свободным является. Чем больше сопряжен с преходящим и внешним, тем меньше становится, тем больше в нем наносного, ведь в этом случае он цепляется и держится за то, что по сути своей эфемерно. Абсолютно универсальный человек (какие, я уверен, встречаются довольно редко) неэгоистичен. Тот, кто полностью отождествляет себя с чем-либо, безумен. Обычно в нас сочетаются элементы того и другого, из-за чего нас бросает от страшного высокомерия (воплощения презрения) к наивной прозрачности (проявлению добродетели). В повседневной жизни мы меняем поведение по ходу дела, пребывая в состоянии приемлемого компромисса. Однако классический подход, которым пользуются в драматургии, не удовлетворяется парой ловких изменений персонажа, после того как кто-нибудь посоветовал ему стать более заботливым или честным. Его цель – полное разрушение всего наносного, чтобы человек перестал быть тем, кем не является, и стал тем, кто он есть на самом деле. Это другой подход, куда более эффектный. С его помощью мы получаем не только способ усовершенствовать героя, но и мгновенье истины.
Так что растерзание Орфея олицетворяет устранение ложной идентичности. Его божественное возрождение – возрождение истинной его сущности. Сюжет может привести к тому, что герой обзаведется девушкой или парнем, восстановит справедливость, сбросит оковы рабства или решит проблемы в отношениях с отцом, но настоящая перемена уже произошла. Все остальное – лишь символ, макгаффин.
Именно к этой перемене, возрождению, сводится кризис. К тому моменту, как мы добираемся до четвертого акта (в пятичастной конструкции), мы уже настолько раздолбили ложный логос, что он дал трещину. Это еще и момент, когда он отчаянно пытается задержаться, – в конце концов, он является частью самовосприятия. Когда ложный логос оказывается под угрозой, в дело вступает вся энергия самосохранения. Так что вызов должен становиться все сильнее, расти до тех пор, пока ложное эго не будет отчаянно цепляться за последнюю крупицу захваченной власти. Так Клавдий в «Гамлете» бьется до последнего, лишь бы не признаваться в совершенном преступлении. Так спортсмен берет барьер. Это переломный момент. Нам, драматургам, остается лишь чуть-чуть подтолкнуть его – натравить одурманенных жительниц Фракии, чтобы те сделали свое дело.
Момент растерзания – это еще и жертва. В это мгновенье утрачивается приобретенная суть героя. А обнажается истина. Дарт Вейдер не взвешивал обстоятельства, решив в итоге, что вселенная будет лучше, если он откроет-таки свое сердце любви. Он сломался, сдался, растворился, уступив путь Энакину Скайуокеру, рыцарю-джедаю. То было не изменение, а возвращение. Джек Харпер в «Обливионе» не просто вспоминает прошлое, он перестает быть техником Джеком Харпером, которому стерли память в целях безопасности. В «Водопаде ангела» Карвер, безжалостно преследовавший своего врага на протяжении нескольких лет, чтобы отомстить, не меняет свое мнение (после всего этого!). Он отпускает ненависть, а вместе с ней – свою ложную личину, рабом которой был на протяжении почти всей своей жизни.
В ранних формах театра связь драматургии и ритуала жертвоприношения была, пожалуй, более очевидна, чем сейчас. Классический греческий театр по сути своей ассоциировался с исцелением (буквально – «становление целым»), а один из главных амфитеатров страны входил в состав больницы. Древнеиндийская драматургия уходит корнями к «Ригведе», искусству жертвоприношения. Так что ищите момент, когда главный герой или вообще любой герой истекает кровью на алтаре, жертвуя собой во имя идеи, константы, фиксированной точки сюжета, которая и является вашей темой. Порой герой или героиня буквально истекает кровью. Порой льет слезы. Должна вскрыться яремная вена, должны дергаться конечности, должна наступить смерть ложной личности персонажа – так или иначе.