— А я всегда полагал, что Китай не Европа, так же как Европа не Китай.
— В поездах китайцам разрешают занимать места для белых; их пускают в кино для белых.
— Какая дикая нелепость!
— А нам туда запрещают входить.
— Расовая дискриминация в этой стране направлена в одну сторону. Против цветных, африканцев и индийцев.
— Так ты тоже пользуешься этими понятиями? А я думал, ты признаешь только южноафриканцев.
— Этими расовыми понятиями я пользуюсь лишь для удобства.
— И у тебя хватает духу называть меня расистом?
— Я уже сказал, что все расовые барьеры созданы искусственно.
— Разве ты не хотел бы ходить в кино для белых?
— Я хочу просто ходить в кино.
— В кино для белых?
— Любое кино.
— Но ты учишься в средней школе для цветных?
— Тут у меня нет выбора.
— И поэтому ты принимаешь дискриминацию?
— Нет.
— Ты посещаешь спортивные состязания белых?
— Нет. А ты?
— Иногда.
— Зачем?
— Чтобы научиться чему-нибудь полезному.
— С места на трибуне для цветных?
— Почему бы и нет?
— Ты намерен учиться любой ценой, даже жертвуя своими принципами?
— А разве ты не делаешь того же самого в школе для цветных?
— Это другое дело.
Спор продолжался на школьном дворе, пока звонок не возвещал о начале занятий. Эндрю восхищался упорством Эйба в этих перепалках. В душе он никогда не соглашался с Джастином, хотя и знал, что тот частенько бывает прав. Что-то раздражало его в Джастине. Как и в Херби Соломонсе. Херби притворялся белым и жил в европейском квартале на Мауитин-ро-уд. Он сидел в последнем ряду и редко заговаривал с кем-нибудь, кроме Эйба. Джастин как-то сказал Эндрю по секрету, что все друзья Херби — мнимые белые, которых он сумел убедить, что учится в кейптаунской средней школе. Для этого каждый день после занятий он шел пешком до Оранжцихта и садился в автобус возле этого белого учебного заведения. Эндрю и Джастин открыто его презирали.
Из школы они обычно возвращались не спеша, и всю дорогу Джастин и Эйб спорили между собой. Мириам уже ждала его: спокойно и проворно готовила ему полдник.
Время летело, и вот уже наступил теплый и благодатный ноябрь — месяц, когда начинаются экзамены в университет. Упорный труд и яростная долбежка. Латинские гекзаметры, теорема Пифагора, значение сверхъестественных сил в «Макбете», атомный вес. Он без труда приспособился к новой обстановке. Как все это отличалось от Каледон-стрит! Даже воздух казался здесь чище, а из окна виднелась гладь Столовой бухты и где-то вдалеке остров Роббен.
Эйб часто приглашал его к себе, но он всегда отказывался: не мог побороть свою застенчивость. И все же однажды вечером, в перерыве между занятиями, он прошел по Де-Вааль-драйв, отыскал дом Эйба и после долгих колебаний нажал звонок.
Он был поражен комфортом и роскошью, которые царили в его доме. У Эйба был собственный кабинет — большая, приятно обставленная комната с репродукциями Гогена и Утрильо на стене. В углу стоял проигрыватель с пластинками Бетховена, Моцарта и Сметаны. Как непохоже это было на комнату мальчиков в триста втором! Тут он и услышал «Влтаву» впервые.
— Хорошо у тебя, — сказал он смущенно.
— Да, вроде неплохо.
— До чего ж здесь, наверное, здорово заниматься!
— Кое-как умудряюсь.
— А ты знаешь, Эйб, я все думаю…
— Это хорошо, что ты думаешь.
— Вот вы с Джастином всегда говорите о политике.
— Ну?
— О нищете и угнетении.
— Да.
— А сам ты живешь в такой обстановке.
— Это же неодушевленные вещи.
— Но и они имеют значение.
— Не решающее.
— Только тот может определить их ценность, кто всегда был лишен их.
— Ты считаешь?
— Да. Я вырос в других условиях. В трущобах — если прямо сказать.
— В Шестом квартале?
— Да, в Шестом квартале. На Каледон-стрит. Н испытал на своей шкуре, что такое бедность.
— И что же отсюда следует?
— Бедность разъедает человеческую душу.
— Бедность — не твоя монополия.
— Сможешь ли ты когда-нибудь понять меня, Эйб? Эта грязь и мерзость. Проститутки. Уличные драки. Люди, влачащие жалкое существование, мечтающие только об одном: как бы дотянуть до пятницы, когда выдают зарплату.
— Это я могу понять.
— У меня было трое друзей.
— Да?
— Трое близких друзей: Броертджи, Джонга и Амааи. Джонга уже побывал в исправительном доме.
— Да?
— Извини, если я тебе надоел.
— Ничего подобного, продолжай.
— Они были моими друзьями. У меня не было выбора.
— Ты словно извиняешься.
— Я вел как бы двойную жизнь. Днем занятия кончались, и я возвращался в Шестой квартал.
— Понимаю.
— И ты все еще считаешь меня своим другом?
— Не глупи. Ты только мучаешь себя из-за пустяков. Мне все равно, где ты вырос.
— Я рад этому. А то я боялся, что ты такой же, как Херби.
— А что Херби? Он не может ничего с собой поделать.
— Зачем он притворяется белым?
— Он жертва общественных условий — так же, как и мы с тобой.
— Неужели у него нет своей воли?
— Думаю, мы должны понимать подобных людей. Херби легко пересечь границу, отделяющую белых от цветных. Он светлокожий, и волосы у него о’кей. А это сулит определенные преимущества. Никаких оскорблений. Широкие возможности. Все, что сопутствует божественному праву белой кожи.
— Тогда почему же ты?..
— Слишком много поставлено на карту.
— Для тебя?