Револь спал. Прямо под рукой у него лежала тетрадь, в которую он, проснувшись, мог записать всё, что видел во сне, молниеносные видения, последовательные действия, связи и лица; возможно, он опишет и Симона: чёрные пряди, жёсткие от свернувшейся крови; матовая кожа; белые опухшие веки; лоб и правый висок, затянутый свекольным подтёком, смертельный удар; или лицо Джоан Вудворд, которая в фильме у Ньюмана сыграла Беатрис Хансдорфер — распутную и безалаберную мать Матильды, появившуюся в школьном театре, когда праздничный вечер уже закончился, появившуюся из тени в вечернем наряде, блёстки и чёрные перья, пошатывающуюся, пьяную, стеклянный взгляд, заявившую сладким голосом, рука прижата к груди: my heart is full, my heart is full.[62]
* * *Чтобы последовать за Тома Ремижем, они взялись за руки; в сущности, если они и сопровождали медбрата, если повиновались ему, подчинились этой прогулке по разветвлённым коридорам и лестницам, согласились пройти через все эти тамбуры, открыть и придержать плечом двери, невзирая на тот чёрный метеор, который только что со всего размаху врезался в них, как таран, невзирая на очевидное истощение, — то лишь потому, что Ремиж, с их точки зрения, обладал трезвым взглядом, и этот взгляд всё ещё удерживал их на стороне живых, хотя уже не стоил и ломаного гроша. Теперь, следуя за Тома, эти двое переплели пальцы, сомкнули искусанные сухие ладони, обгрызенные ногти окаймлены мёртвой кожей, кольца и камни соприкоснулись; всё это они сделали машинально, ни о чём не размышляя.
Ещё один больничный кабинет; ещё одно логово, меблированное, как образцовая квартира: светлая комната; нарядная, хотя и не вычурная обстановка: диван обит бледно-зелёной синтетической тканью, разбавленной вкраплениями бархата; два ярко-красных стула с мягкими сиденьями и спинками; голые стены украшены разноцветным плакатом с выставки Кандинского, Бобур,[63]1985; на поверхности низенького журнального столика примостились декоративные растения с длинными тонкими листьями; четыре чистых стакана; бутылка минеральной воды; чаша, наполненная смесью из сухих благовонных цветов и трав; аромат апельсина и корицы. Окно приоткрыто; шторы тихо отъехали в сторону; можно услышать шум редких машин, снующих по стоянке у госпиталя, и крики чаек, резкие и пронзительные, как звуковые царапины. Холодно.
Шон и Марианна, измученные, но заинтригованные, неловко устроились рядышком на диване; Тома Ремиж опустился на один из киноварно-красных стульев, в руках папка с медицинскими документами Симона Лимбра. Но напрасно эти трое пытались разделить общее пространство, напрасно пытались существовать в одном континууме: в то мгновение не было никого, настолько погружённого в собственную боль, настолько отчуждённого от других людей, и прежде всего от этого молодого человека, который находился здесь с определённой целью, да, целью: получить согласие родителей на изъятие органов у их ребёнка. Здесь сидели мужчина и женщина, подхваченные взрывной волной, сбитые с ног, утратившие почву, рухнувшие во время, которое разбилось вдребезги: ход времени был нарушен, искажён смертью Симона; тем не менее время продолжало идти: так носится по курятнику петух с отрубленной головой; время, в котором материализовалась ткань трагедии; мужчина и женщина, в сознании у которых сконцентрировалось всё несчастье мира; и здесь же сидел молодой человек в белом халате, связанный обязательствами и потому осторожный, приготовившийся вести беседу, не нарушать привычного порядка действий, соблюдать протокол, но который уже, в каком-то уголке своего сознания, начал отсчёт времени: ведь состояние тела в терминальной коме постоянно ухудшалось — а значит, делать всё надо было очень быстро; и механизм уже запущен.