Как могли они помыслить о смерти своего ребёнка, когда то, что было чистым абсолютом — а смерть, конечно, самый чистый абсолют из всех существующих, — так отличалось от состояния тела Симона, так не гармонировало с ним? Потому что о жизни свидетельствует не хрупкий ритм, зарождающийся в грудной клетке, вот солдат снимает каску, чтобы приложить ухо к груди своего товарища, лежащего в грязном окопе, и не чуть слышное дыхание, вырывающееся изо рта, вот лежит на пляже девушка, её кожа отливает зеленью, и мокрый спасатель делает ей искусственное дыхание изо рта в рот, — нет: жизнь — это бета-волны электрифицированного мозга.[53] Как могли они оба представить себе смерть Симона, если его нежная кожа по-прежнему была привычного телесно-розового цвета: «…Там юноша-солдат, с открытым ртом, без каски, в траву зарывшись непокрытой головой, спит. Растянулся он на этой полной ласки земле, средь зелени, под тихой синевой…»?[54] Револь мысленно перебирал в памяти все изображения трупов, виденных на своём веку, — в основном это были образы Христа: мертвенно-бледное распятое тело; лоб, исцарапанный терновым венцом; ноги и руки, прибитые гвоздями к чёрному блестящему дереву; или Иисус с запрокинутой головой, полуприкрытыми серыми веками и исхудавшими чреслами, снятый с креста и закутанный в жалкий саван, — как тут не вспомнить картины Мантеньи[55] или «Мёртвого Христа в гробу» Гольбейна Младшего, творение столь реалистичное, что, по Достоевскому, каждый, кто смотрит на эту картину, рискует утратить веру,[56] — ну, и, конечно, прославленные короли, прелаты, забальзамированные диктаторы, голливудские ковбои, которые падают на песок, сражённые выстрелом, операторы всегда снимают их крупным планом; ещё Револь припомнил фотографии команданте Че — очередной Христос, выставленный напоказ боливийской хунтой: глаза у мёртвого команданте были открыты; но он не мог вспомнить ни одной картинки, хотя бы отдалённо напоминающей невредимое, не кровоточащее, атлетическое тело Симона, — тело, навевающее образ молодого бога на отдыхе; казалось, он просто спит, — а значит, всё ещё жив.
Сколько времени после оглашения страшной новости они сидели вот так, застыв на краешках стульев, застигнутые врасплох новым психологическим опытом, с которым их тела до сих пор не сталкивались? Сколько ещё времени им потребуется, чтобы начать существование в режиме смерти? Ощущаемое ими в ту секунду невозможно описать словами, ибо нельзя на привычный язык перевести находящееся за гранью слов, по ту сторону грамматики, — тот синоним страдания и боли, от которой эти люди не могли убежать, которую не могли описать, к которой не могли подобрать никакого изображения: ведь родители Симона были отрезаны и от самих себя, и от того мира, который их окружал.
Том