После, думая об этом, я был благодарен Татьяне: она не стала говорить, что мы мало знакомы или что-то в этом роде. Принято считать, надо долго встречаться, прежде чем девушка сможет переступить порог квартиры. Это правильно, но бывают такие встречи, когда несколько дней тоже кое-что значат.
В машине Татьяна притихла и показалась мне какой-то другой, хотя что мне могло показаться, если я видел ее второй раз в жизни. Я приобнял ее за плечи и не отпускал, пока мы не доехали. А когда вошли в квартиру, я поцеловал и сказал, что теперь это ее дом. Сам не знаю, отчего это я так расчувствовался. Впрочем, она ничего, кажется, не поняла, обхватила мою шею и прижалась ко мне.
После мы захотели есть, и Татьяна сказала, что она что-нибудь приготовит. В холодильнике нашлись две банки консервов и масло. Татьяна углядела на полке вермишель, пообещала быстро ее отварить и отправила меня к соседям за хлебом. Когда я вернулся с куском бородинского, кастрюля на плите уже парила, а стол был очень ловко накрыт: Татьяна отыскала даже салфетки. Я поцеловал ее и сказал, что такого стола мне видеть еще не приходилось. Она отмахнулась, помешала в кастрюле, но было видно, что похвала ей приятна. В награду за старание я пообещал сварить отменный кофе, но Татьяна захотела чай.
— Уговорила, — согласился я. — Заварю по особенному рецепту, в чашке: по-японски.
— Перестань, — оглянулась она. — Так заваривают все, и даже у нас в Белозерске.
Ужинали мы весело: я включил проигрыватель и поставил спокойную музыку. Еда показалась мне особенно вкусной, и я снова похвалил Татьяну. Она поняла это по-своему и положила мне на тарелку остатки вермишели. Отчего-то вспомнился мурманский рейс, мы поговорили о работе, а затем Татьяна стала рассказывать, как приехала в Ленинград и заявилась в отдел кадров. Там ей пришлось говорить громко, потому что одна из наших кадровичек глуховата.
— Ты только представь, — продолжала Татьяна, — сижу и кричу о себе: родилась в Белозерске, ходила в школу, приехала летать. Так меня и ждали! Своих хватает, и если бы не она, не взяли бы, конечно. Нет, ты представь, — сказала она так, словно бы я возражал, — приехала: «Здрасьте!» Кричала, а сама думала: когда же ей надоест слушать? Все расспросила — глухая и такая добрая.
Хотелось сказать ей, что человек и начинает прислушиваться, когда оглохнет, но перебивать не стал: она увлеченно говорила, как впервые попала в учебные классы, где висят карты с маршрутами, стоят кресла пассажирского салона, самолетная кухня, термосы, контейнеры. Все было внове: прекрасное время, потому что разочарования были еще далеко, она мечтала о полетах, о новых городах. Мне вспомнились первые вылеты, морозное утро и гул моторов...
— Знаешь, как я училась! — сказала Татьяна и даже глаза прикрыла, показывая, что училась с желанием. — Ловила каждое слово, потому что была уверена — знаю меньше других девчонок: они же ленинградки. Но вскоре убедилась, что они знают меньше меня, правда, нахватались...
— Тебе хотелось знать все-все?
— Да!
— И ты боялась, что пассажир спросит о чем-то, а ты не ответишь, так?
— Так, — подтвердила Татьяна и примолкла. — Как ты угадал?
Что там было угадывать: почти все провинциалы приезжают в города с большим желанием жить, работать, а их жадность к знаниям просто потрясает.
— А пассажиры в основном интересуются лимонадом и завтраком, — закончил я. — Это ты поняла после трех вылетов, да?
— Все ты знаешь, — засмеялась она, — даже неинтересно. Но ведь бывают исключения.
Я ждал, что она расскажет о таком исключении, но она заговорила о летчиках. Оказывается, она летчиков долго побаивалась: то ли форма ее смущала, или потому, что это были люди из ее детской мечты. В точности я не понял, но это было интересно, и стоило прислушаться. Но Татьяна, прервав себя, сказала, что музыка давно затихла, а поэтому надо включить ее снова. Мы перешли в комнату; я запустил проигрыватель, а Татьяна перебрала пластинки — мы даже пытались потанцевать, но с танцами у нас что-то не очень получилось. Я обнял ее покрепче, она обхватила меня за шею и сказала:
— Какой ты хулиган...
О летчиках мы все же договорили: Татьяна разочаровалась в них, и не потому, что они плохие люди, а потому что ждала от них чего-то необычного. Она не догадывалась, что всем нам вместе с кокардой на фуражку прицепили своеобразный ярлык. Отчего это произошло, мне неведомо — авиация ли не успела повзрослеть, или же люди слишком долго мечтали подняться в небо? Возможно, и то и другое. Взлетая с бетона полосы, мы, несомненно, могли в чем-то стать лучшими, но нас, словно бы этого и страшась, заранее захвалили, и многие, придя в самолет, слепо уверовали, что в мире ничего больше не существует. Самолет оказался такой скорлупой, которую не всякий способен проклюнуть.