— И стоит только дружнее отпихнуться, — добавил Саша, — и мы выплывем в открытое море свободы… — Он помолчал и затем продолжал — Да, помню этот ужасный день. Даже отец мой — ты знаешь, как мало верит он в благородство монархов, — и тот говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается, чтобы поразить умы… И вот эта страшная новость тринадцатого июля, которую мы прочли в «Московских ведомостях»… Казнь Пестеля и его товарищей разбудила ребяческий сон моей души. О, я помню, как новый Нерон[69] торжествовал победу над пятью жертвами молебном на площади в Кремле! Гудели колокола, гремели пушки… Никогда виселицы не удостаивались такого праздника. Да, он понял важность своей победы. Это была победа над мыслью, над честью, над гражданским долгом, над всем, что есть доброго в человеке. Я видел все это и тогда же поклялся отомстить за казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, запятнанным кро* вью, с этими пушками и колоколами… Это была моя Аннибалова клятва, которую я таил от всех и вот теперь впервые открываю тебе, Ник, мой друг на всю жизнь!
Саша уже стоял на ногах. Ник вскочил тоже. Оба были взволнованы. Им нужно было двигаться, что-то делать.
— Туда, наверх! — крикнул Саша, и оба помчались на гребень Воробьевых гор.
Запыхавшись и раскрасневшись, они остановились, отирая пот.
Садилось солнце, купола блестели, облитый вечерним заревом город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок обдувал их разгоряченные лица.
— Как грустно смотреть на закат солнца… — задумчиво промолвил Ник. — Кажется, что оно уходит навсегда…
— Нет, Ник, — возразил Саша, — солнце вновь взойдет завтра и вновь озарит и поля, и леса, и эту реку… «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» — звонко провозгласил он слова Пушкина.
Последний краешек солнца исчез за дальними полями. Окрестность пылала в красных лучах заката. Юноши поглядели друг на друга. Что-то разом закипело у них в груди: одна мысль, один порыв.
— Ник…
— Саша…
— Поклянемся сейчас, вот в эту прекрасную минуту, отдать жизнь на избранную нами борьбу! Хочешь, да?
Они подняли правую руку, как для присяги, и, отчеканивая каждое слово, повторяли вместе в каком-то торжественном восторге:
— Клянемся именем мучеников-героев Павла Пестеля, Кондратия Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола, Михаила Бестужева-Рюмина, Петра Каховского посвятить жизнь на завоевание свободы для несчастного отечества! Мы подымаем знамя, выпавшее из ваших рук, мученики-герои, и понесем его в потомство. Ваши святые имена будут сиять нам путеводной звездой. Клянемся идти по вашим стопам и пребудем верны нашей клятве. Погибнем, но не изменим! Клянемся, клянемся, клянемся!
Саша порывисто схватил за руку Ника:
— Так-то, Ник, рука в руку вступаем мы с тобою в жизнь! Перед нами великая цель. Как радостно, как хорошо! Вместе навсегда!
— Навсегда! — ответил Ник.
— Ну, а теперь: кто скорей! — вдруг весело крикнул Саша. — Вот до березовой рощи и вниз, к отцу и твоему немцу. Беги! Наперегонки — кто скорей!
И оба бросились бежать.
Они не изменили своей клятве, остались верны, эти двое юношей. Один был Александр Герцен, другой — Николай Огарев.
Мой любезнейший, дорогой мой Евгений Петрович, если бы что-нибудь на меня упало и сильно придавило, я бы, кажется, меньше был оглушен, нежели получивши твое письмо после двадцатилетней разлуки. Ведь мы не видались с тех пор, как ты вышел на поселение. Я до сих пор как будто в сомнении: вправду ли вы в России? И может ли это быть? Иногда я спрашиваю сам себя, как эти люди живут теперь там и что им чудится после Читы, Акатуя, Петровского завода. После всего этого — Москва, Калуга и так далее. Какие должны быть впечатления, воспоминания, встречи! Для меня все это фантазия, мечта. Ты спросишь меня, почему я сам не еду в Россию. С чем, как, куда, зачем — разбери все эти слова поодиночке, тогда и оправдаешь меня. Родных у меня нет — к кому я поеду? Видно, останусь я в Сибири один и буду сидеть на развалинах. Я и сам развалина не хуже Карфагена!
У вас, говорят, там какой-то прогресс, но я что-то плохо верю. Я даже еще хорошо не понял свободу крестьян. Что это такое: шутка или серьезная вещь? Постепенность, переходное состояние, благоразумная медленность — все это для меня такая философия, которой я никогда не понимал. Не понимаю, почему у помещиков нет любви к ближнему, почему, почему, многое я бы мог сказать почему, — но это оставим. Пусть делают что хотят, им же хуже будет, если что и случится! Одному удивляюсь: чтобы уничтожить несправедливость, нужны для этого время и формалистика какая-то. Но за что же навязывать крестьянам то, что им не нравится? Я вижу, что ты надеешься на будущее гражданское устройство по обещаниям. А я обещаниям и этому будущему устройству не верю: опекунство и благодеяния — тяжелая вещь.