Верхи их, сплетаясь, неслись в небеса.
Никто не чинил им ни в чем укоризны.
Могучи корнями и силой полны,
Им только и быть бы утехой отчизны,
Любовью и славой родимой страны!
Но горе мне! Грянул сам Зевс[64] стрелометный
И огнь свой палящий на сад мой послал,
И тройственный лавр мой, дар Фебу[65] заветный,
Низвергнул, разрушил, спалил и вопрал.
И те, кем могла бы родная обитель
Гордиться, повержены, мертвы, во прах,
А грустный тех лавров младых насадитель
Рыдает пол мертвый у них на корнях…
При последних строках Иван Матвеевич заплакал, закрывшись кружевным платочком.
«Бедный Замбони» возвращался с пустой лейкой и с пышным букетом цветов из сада, за которым он теперь ухаживал один, без Матвея. Он остановился на ступеньках, слушая стихи на непонятном ему древнегреческом языке. Потому ли, что так действовал тон, каким читал Иван Матвеевич, или ему известен был предмет элегии, но он грустно кивал головой и по его морщинистым смуглым щекам текли крупные слезы.
XXIV. ШАГИ ВРЕМЕНИ
— Право, Ник, ты слишком любишь Фиеско. Меня это огорчает.
— Почему огорчает, Саша? Фиеско прекрасен. Он молод, пылок. Я люблю его за это кипение чувств, за то, что он весь живой… за то, что он похож на тебя…
— Не забывай, Ник, что за каждым Фиеско стоит свой Веррина…[66]
— Пусть так, Саша. Но я не Веррина и не столкнул бы тебя в море, даже если бы ты надел пурпурную мантию.
Так говорили между собой двое юношей, поднимаясь по крутому откосу от Москвы-реки на покрытые свежей зеленой травой Воробьевы горы. Тому, который назывался Сашей, было шестнадцать лет. Он был немного выше ростом своего друга. У него были темные, почти черные волосы и живые карие глаза. Несколько выдававшийся вперед твердый подбородок обличал сильную волю. Он был в светлой полотняной куртке, стягивавшей в талии его стройный стан, и в желтых китайчатых панталонах. Другой, Ник, был моложе на год. Раскинутый ворот рубахи открывал смуглую грудь. Густые каштановые волосы, вольно ложившиеся вокруг лба, и задумчивый, кроткий взгляд больших серых глаз придавали особую прелесть его мягким, неправильным, отрочески неустановившимся чертам лица.
Солнце стояло низко над горизонтом. Был теплый июньский вечер. На реке внизу чуть-чуть колыхалась лодка, которая перевезла их на эту сторону. На том берегу, в Лужниках, ожидала господ неуклюжая карета, запряженная четверкой разномастных лошадей, с кучером Авдеем, дремавшим на козлах. Отец Саши и воспитатель Ника, немец, наверх не пошли, а прогуливались по берегу, у подошвы Воробьевых гор.
Юноши, не доходя до вершины, уселись на траву, обхватив руками колени, и продолжали разговор о Шиллере, который был их любимцем. В Шиллере они находили свои чувства и мысли. Героев Шиллера они любили и ненавидели, как живых людей, а не как создания поэтической фантазии.
— Когда-то моим идеалом был Карл Моор[67] — сказал Саша, — а теперь я перешел к маркизу Поза[68]. Как чудесно говорит он о себе: «Я гражданин грядущих поколений!» Дон Карлос обуреваем личной страстью, а маркиз Поза…
— «Его сердце для человечества лишь только билось», — откликнулся Ник, повторяя слова короля Филиппа II о маркизе Поза.
Наступило минутное молчание.
— Хорошо с тобой говорить, — произнес Саша, мечтательно глядя вдаль, на излучины реки, озаренные вечерним солнцем. — Ты понимаешь с полуслова. У нас будто одно сердце, одна душа, и, когда я говорю с тобой, мне кажется, что я говорю сам с собой.
— И я чувствую то же самое, — тихо отозвался Ник. И он повторил наизусть слова Дон Карлоса, обращенные к маркизу Поза:
Они помолчали, растроганные.
— За что я люблю Шиллера, — начал Саша, — это за его веру в человека, в добрые начала, заложенные в его сердце. Даже в жестоком деспоте Филиппе II он нашел человеческие черты…
— А как ты думаешь, — спросил Ник, повернувшись к Саше, — сумел бы он найти эти человеческие черты в нашем императоре Николае?
— Да, тут все искусство Шиллера, пожалуй, оказалось бы бессильным, — ответил Саша. — Зато герои четырнадцатого декабря — вот истинный предмет для такого поэта, как Шиллер. И счастлива Россия, что в ней рождаются такие люди!
— Мы с тобой давно отчалили от угрюмого консервативного берега, — произнес Ник.