В чугунной печурке чадит, не разгорается мокрый курай. Чуть вспыхивает, перебегает по стеблям огонек, и люди тянут к нему руки, остывшие на дожде, сморщенные, будто от стирки.
Растапливает городского вида девушка. Она в залитых грязью лыжных шароварах, в какой-то клеенке, напяленной поверх берета. Сидя на корточках, она мужественно дует в открытую дверцу, но на ее тонком, с выпуклым нежным лбом личике нет уверенности в успехе, а только упрямство. Рядом в опойковых сапогах, вымокшие, измазанные, стоят хозяин застрявшей полуторки и шофер, с ненавистью наблюдают за девушкой.
— Дайте ж, слушайте, я подтоплю! — простуженным, раздраженным голосом говорит ей шофер, но она не удостаивает ответом, дует в чадящий бурьян. Дым ест ей глаза, не переходит в огонь, однако она все трамбует в печи колкие стебли курая, обдирая с ногтей остатки розового лака. Хозяин грузовика отворачивается, чтоб не видеть девицу, не выразиться скверными словами. Отогнув тяжелую от воды, от грязи полу брезентовой венцерады вместе с полой кожуха, он лезет за портсигаром, с трудом уцепливает папиросу иззябшими на дожде пальцами. Под нарами лежит собака, круглыми желтыми глазами враждебно смотрит на людей у печки.
С улицы заходит старик в мокрой, сочащейся каплями заячьей папахе. Собака умильно скулит, постукивает хвостом о стену. У старика узкое, тонкогубое лицо; оттопыренные папахой, торчат большие желтые уши.
— Что, Мушка? Не пошла доски укрывать? — спрашивает он собаку и оборачивается к гостям: — Железо на штабелек настлал, набросал кирпича сверху — и то ветром посдвигало.
Гости молчат. Негреющий дым ползет из щелей жестяной трубы, пластом стоит в холодном вагончике.
— Померзли, — определяет старик. — А ну, барышня, тикайте!
Отсунув девушку, будто это предмет, он приседает к печке, выбрасывает курай, чадящий сырым дымом.
— Эк тебя натрамбовали! — говорит он кураю. — А мы пореже тебя сунем. — Он охлопывает холодный бок печки — Прогреешься — потянешь. А может, и не потянешь…
Девушка с негодованием оглядывает спину старика и, открыв сумку, достает лежащие вместе с пудреницей и сухим бубликом потертые, видно, читаные-перечитаные письма. Демонстративно не замечая окружающих, погружается в чтение.
— Нагнала мне погодка гостей! — радушно говорит старик мужчинам. — Барышня вот набрела… А следом и вы с другой стороны…
Людей раздражает разговорчивость старика. Снаружи о стену сечет дождь, ветер вгибает на крыше железные листы, катится по ним, словно колесами брички.
— Погодочка! — сплевывает хозяин грузовика. — Сутки с выпасов едем, а? Здесь еще не хватало застрять!..
Он ни к кому не обращается, просто вслух выливает злость на собачью усталость и холод, на раскисшую дорогу. Пожилой, непомерно высокий, худой степняк, он, должно быть, от постоянной жизни под небом весь бурый; и эту въевшуюся уже до смерти бурость подчеркивают пронзительные, голубые, словно у галки, глаза и белая седая щетина.
Его шофер молод, упитан, коренаст. Прислонясь носом к стеклу, он смотрит на широкую за дамбой воду.
Далеко над бурунами, над желтой глинистой осыпью противоположного берега маячат домишки — «точка» какого-то степного конзавода; дальше по иззубренной береговой подкове рассыпаны белые, едва отличимые глазом хуторки, а еще дальше — совсем отступает, обрывается берег, остается только светлая, как небо, непривычная в степи вода.
— Батя! Неужели только налили? — спрашивает шофер.
— Море-то? А в прошлом квартале. Сами-то откудова?
— С соленых хуторов.
— «Трудовые колосья», что ль?
— Нет, теперь «Путь к коммунизму». С укрупнения. Так как оно с непривычки, вода?
— Чудно! — объясняет старик и адресуется не к шоферу, а к хозяину, как главному: — Овечек же там пасли. Идешь — ящерка да тарантулы по-над трещинами. Земля — камень. Чего еще будет? Ну, кобец, конечно, в небе… А тут как поперло — и чапля, и другое… Во-во: глядите!
По далекой границе неба и воды быстро идет косяк крыжневых уток. Чего-то испугавшись, утки сбиваются в темный клубок и снова разворачиваются, вытягиваются вихляющей лентой.
Следя, шофер причмокивает.
Печурка начинает оживать в руках старика. Он подкладывает новые бурьянины; они сперва корежатся, тлеют на жару и лишь затем вспыхивают, свистя струйками выходящего пара.
— Летом — трава, зимой — дрова, — констатирует старик.
— Так еще ладно, — подсаживается к огню хозяин грузовика. — Хужее бывает… Зимой — дрова, зимой и корма. По нашим местам не в редкость.
— Иде ж редкость! — соглашается старик.
Он вытягивает из-под нар ящик с подпилками и несколько пил. Одну пилу зажимает между колен, от себя зубьями.
— Так, Мушка?
Собака облизывается, из-под нар доносится стук хвоста.
— Плотничаем, — объясняет старик. — Остальные плотники с дождиком подались в колхоз. Недоделки там в коровниках.
— Батя, — дергает шофер старика за рукав, — а сам-то ты видел, как она, вода?.. Когда только вот подходила?..
— Федор, — перебивает хозяин, — ихтиол мы на выпасах не забыли?
— Поставил, Гаврил Степаныч. В кузове. Ну, батя?
Видать, крепко простыв в дороге, шофер гриппует, никак не может согреться.