Но Сему не послали на курсы веттехников, потому что однажды, когда сюда подъехал управляющий отделением Дробыч и по его знаку Трифон Акимченко словил пять уток, понес их в дробычевскую машину, Сема встал перед управляющим, назвал его скверными словами. Поэтому при отправке на учебу Семина совсем уже утвержденная кандидатура оказалась забракованной. Шевиотовой городской кепки пока не предвиделось.
Вдохновенный, в линялой, бесцветной футболке малец читал «Полтаву»!.. Кончались стихи, наступало время поглядеть на Марусю, сказать ей, теперь уже от самого себя, совсем личное, вроде: «Пошли погуляем… Ты ж глянь, погода какая!» — и тут язык Семы каменел.
Но это было полбеды. Беда наступала, когда из совхоза приезжал на своей полуторке Анатолий, привозил отруби, известь, а то и просто так накатывал под вечер, когда женщины готовились к ужину. Лихач, тридцатилетний мужик-гвардеец с фронтовым шрамом на скуле, Анатолий, пугая всех, с хода тормозил перед ужинающими.
— Привет! — кричал он вскакивающим от страха, смеющимся женщинам.
Он доливал в парующий радиатор воды, сбрасывал пиджак с орденской колодкой, рубаху и, обнажив сверкающее тело, со вкусом умывался, расчесывал мокрую, стекающую шевелюру, подходил к обществу, здоровался со всеми за руку.
Он был как бы начальством для Акимченков и Чуркиных, так как с самой послевойны возил Дробыча, да и теперь, перейдя на полуторку, был его хозяйским глазом и хозяйской рукой. В совхозе на собраниях всегда выступал невзирая на лица, с громом; даже приезжавшим из райкома представителям доставалось от его боевой, веселой, фронтовой прямоты. Как член месткома, он отвечал за клубную комсомольскую работу в отдаленных «точках», то есть не только для ужинающих на завалинке стариков, но и для Семена с Марией он был руководителем.
— Ну, — говорил он Семе, подмигивая и женщинам, — как дело, поэт?
Он поворачивался к мальцу спиной, шутя встрепывал на Марусиной голове сложенные жгутом косы, подсаживался к бабке Чуркиной, заводил разговор, как она с переляку купила в раймаге заместо халвы оконной замазки. Все вокруг оживленно смеялись, ужинали, расходились темными сумерками.
В такой вечер Сема из гордости и на шаг не приближался к красному уголку. Там Семино место занимал Анатолий.
Когда он приехал при мне второй раз, я стоял в красном уголке у репродуктора, слушал передачу. Маруся восторженно смотрела на лихого шофера и молчала, как обычно молчал Сема при ней самой. Секундами же, наоборот, она, чтоб скрыть смущение, так быстро рассказывала о рационе цыплят, что перебивала сама себя. Кожица на ее нижней полной сочной губе была, точно кожура сомлевшей вишни, надтреснута посередине от дневного солнца и зноя, и Маруся прикладывала к ней платочек, под резким взглядом Анатолия растерянно комкала его в ладони. Анатолий не волновался. Называя Марусю Мурочкой, он добродушно обнажал в улыбке крупные зубы и с противоположной от меня стороны неторопливо просовывал палец под спину Маруснной кофточки.
На пороге возникла тень: в дверях стоял разогнавшийся было Сема. Ни шофер, ни девушка его не видели. Рот Семы был полуоткрыт, он с ужасом смотрел на палец Анатолия, так и не опуская занесенной через порог ноги. Он откачнулся, пропал за дверью.
Анатолий, посмеиваясь, шептал Марусе в ухо какие-то слова. Из-за шума в репродукторе я не слышал этих слов, но, наверно, они были очень смелыми, так как девушка вся подобралась, оцепенела. У нее еще хватало сил сопротивляться. С напускным пренебрежением она отвечала:
— Подумаешь! Была охота…
Я пошел искать Сему. Над землей, разбросавшись от горизонтов до вершины неба, висели звезды. Поздно взошедший осколок луны светил тускло, а звезды настолько ярко горели, что внизу, в степи, различались отдельные травины.
Вдалеке, у линии низеньких акаций, была видна Семина колымага, и я направился к ней. Колымага поражала своими чудными, непривычными в степи очертаниями. Это был остов немецкого, а может быть, нашего самолета, конечно, уже без мотора и крыльев. Он был взгроможден на колеса крестьянской брички, внутри его помещались соломенные гнезда, в которых неслись куры. Обтекаемый длинный остов выкрасили суриком, днем он походил на огромную красную морковку, а сейчас высился темной глыбой. Шагах в двадцати, обмотав голову ватником, храпел на земле дед Чуркин; куры спали на акациях, на крыше колымаги, через открытые двери белели внутри.
Обойдя колымагу, я увидел Семена. Он сидел на ступице колеса лицом к небу, его голубая футболка казалась при луне меловой, он привстал, чтоб уйти, но не ушел, а лишь отвернулся.