Первый аргумент сводился к тому, что выступление вызовет серьезные осложнения в ряде социалистических стран (я работал в Отделе, который занимался ими, и начать с этого было естественным). В двух из этих стран, решил я напомнить Брежневу, лидерами стали люди, в свое время посаженные Сталиным в тюрьму и чудом оставшиеся в живых, — Кадар в Венгрии и Гомулка в Польше. В третьей — Болгарии — сразу после XX съезда прежний руководитель был снят Пленумом ЦК за злоупотребления властью. Что же, там снова менять лидеров? Ведь этого местные сталинисты непременно захотят. Неужто Брежневу сейчас, в этот и без того непростой момент, нужны такие осложнения?
Второй аргумент — реакция компартий Запада. Они с трудом, а кое-где с немалыми издержками переварили XX съезд. Что ж им теперь делать: встать в оппозицию к нам либо заново совершать «поворот кругом», подтверждая обвинение в том, что своей позиции они не имеют и рабски следуют всем поворотам и кульбитам политики Москвы?
И третий аргумент — внутренний. Я не поленился заново прочесть стенограмму XXII съезда и выписал из нее самые яркие высказывания против Сталина деятелей, еще состоявших при Брежневе в числе членов и кандидатов в члены Политбюро, секретарей ЦК (в том числе Шелепина, Суслова, Подгорного, Мжаванадзе и др.). Как же они, совсем недавно клеймившие Сталина, требовавшие вынести его прах из Мавзолея и поставить памятник его жертвам, после такой речи нового генсека будут выглядеть а глазах партии, широкой советской и зарубежной общественности? Как будут смотреть в глаза людям? Или т. Брежнев специально кочет их дискредитировать, чтобы потом с ними расстаться? И наконец, не зададут ли и ему самому вопроса: где он был раньше? Ведь т. Брежнев участвовал во всех съездах партии, начиная с XIX, и с того же съезда был членом ЦК КПСС.
С таким планом я пришел к Брежневу и его полностью осуществил. Единственной неожиданностью было то, что, когда мы с Цукановым зашли в кабинет, поздоровались и сели, Брежнев предложил: «А не позвать ли нам еще Андропова?» И тут же его вызвал. Так что всю «домашнюю заготовку» я выкладывал уже обоим: и Брежневу, и Андропову.
Я ощущал, что аргументы произвели впечатление. Брежнев выглядел все более озабоченным, время от времени перебивал вопросом к Андропову: что думает тот? Андропов, по-моему, выбрал очень удачную тактику. Он каждый раз с незначительными вариациями в деталях говорил примерно следующее: конечно, Георгин Аркадьевич горячится, в чем-то, может, и пережимает, преувеличивает, но в принципе такого рода издержки, наверно, неизбежны. И добавлял какие-то свои, подчас очень весомые соображения. Получалось, что Андропов вроде бы со мной несколько полемизировал, была борьба мнении, а первоначальный проект речи закапывался все глубже. Так же как его главная идея.
В конце концов нам троим Брежнев поручил спешно написать новый вариант речи. Не скажу, что он получился глубоким по мысли, богатым идеями. Но имя Сталина там упоминалось (большего я сделать просто не мог) только один раз — в списке организаторов революционной борьбы в Грузии, притом по алфавиту (значит, ближе к концу списка). Но одновременно в речи упоминался и XX съезд. По тем временам, особенно с учетом того, что эта речь произносилась в Грузии, где тогда были очень сильны настроения в пользу реабилитации Сталина, это было подтверждением незыблемости прежнего курса в отношении всей проблемы Сталина и сталинизма.
У меня сложилось впечатление, что потом, после этого эпизода Брежнев к вопросу о реабилитации Сталина, об Отмене решений XX съезда относился много осторожнее. Скорее всего, когда после октябрьского Пленума начали набирать силу настроения в пользу реставрации сталинизма, он, не имея сильных личных убеждений ни «за», ни «против», не сразу начал задумываться о практических последствиях шагов, на которые его толкали. И толкали не только Трапезников с Голиковым, но и люди, занимавшие в партии более высокое положение.
Тогда — в 1965–1967 годах— мне казалось, что при всей противоречивости, неопределенности обстановки шансы на то, что политический курс выправится, возрастают. На чем основывался такой весьма, конечно, осторожный оптимизм?