Надо сказать, люди искусства всегда привлекали внимание Ивана Андреевича и внушали ему некое благоговение перед собой. Они умели делать то же, что умели лучшие из представителей революционной масти – владеть умами сотен тысяч, заставлять их сердца биться сильнее, но делали это, в отличие от его собратьев по цеху, не силой разрушительной, а силой созидательной, одухотворяющей… Он хорошо помнил, как на том февральском балу в 1887 году в первый и последний раз увидел он Чайковского, как обомлел перед этим тихим и скромным человеком, какие-то минуты спустя сидевшим за роялем и подчинившим себе волю и сознание всех присутствующих…
Популярность же Вертинского была даже более великой сейчас. Начинал он с того, что выступал как театральный актер, поэт, композитор. Сейчас же он покорил эстрады всех крупных городов, он был, как писал Игорь Северянин, «повсеградно оэкранен и повседневно утвержден». Масла в разгорающийся костер его популярности прибавило его участие в боевых действиях в качестве санитара, которое он принимал с самого начала войны. Здесь же и родился ставший впоследствии легендарным образ Пьеро…
Сейчас он уже не исполнял медико-санитарных функций, но по-прежнему его часто можно было встретить на фронтах. Всюду он выступал для солдат – молодых ребят, которых в силу возраста и кипучих натур не могла не прельщать музыка вечно юного и вечно влюбленного исполнителя. Он слишком хорошо понимал и чувствовал свою аудиторию, и она отвечала ему взаимностью в самом высоком и лучшем смысле, в котором только может пожелать того певец…
Весь день Иван Андреевич готовился к приезду кумира публики, но ближе к вечеру сообщили, что Вертинский прибудет только завтра – в одной из армий его умолили о концерте, а отказать солдатам он не мог. Посетившее Ивана Андреевича разочарование было недолгим – приехал князь Феликс Юсупов.
Стоило ему сойти на перрон, как Бубецкой и вся его свита обомлели. Сказать, что он был красив – ничего не сказать. Уже позже Вертинский скажет о нем, что он «высокий, худой, стройный, с иконописным лицом византийского письма». Телосложение его напоминало белую березу – извечное русское дерево, воспетое классиками как образец стройности, чистоты и девственности. Он был высок и ничего лишнего не было в этой фигуре, казалось, даже чего-то в ней не хватает для истинно русского колорита. Военная форма украшала его, придавала ему особого сияния, даже свечения, исходившего откуда-то изнутри и умело обрамленного каймой чисто внешней красоты. Которую, конечно, дополняло и лицо – чистое, белое, с правильными чертами, продолговатое, задумчивое и… по-детски наивное. Широко открытые глаза его смотрели на мир одновременно с удивлением и опаской – как маленький котенок взирает на исполненные серости и уродства людские массы; как ребенок смотрит на угрюмого и грубого взрослого, словно бы желая исправить его, заставить его улыбнуться. И заставляет, потому что откровенность и чистота, хранящиеся в нем, не способны вызвать другую реакцию. Казалось, красота эта во всем – в почти девичьих чертах лица, в невероятно глубоких и добрых карих глазах, в кипельно белой коже, в юношески сомкнутых молочных губах – только и делает, что обжигает теплом стоящих рядом. Казалось, не человек, а ангел только что прошел между рядами… А черты ребенка поневоле возбуждали чувство жалости и желание защитить, оберечь, охранить от всего, что может хоть как-то его расстроить. И возбуждали они его в любом – Бубецкой не стал исключением.
В руках он нес маленького рыжего шпица, еще более напуганного, чем его хозяин. Вместе они походили на больших кукол из магазина игрушек, очень похожих на людей. Нет, подумал Иван Андреевич, такой человек не способен на убийство. Но, коли так, что же должно было случиться, чтобы толкнуть его на подобную мерзость? Глядя на Феликса, или Маленького, как называл его убитый им Распутин, никак не мог Бубецкой взять в толк и принять на веру, что он принимал участие в грязных политических играх наряду с таким выжигой и проходимцем как Хвостов или Андроников. Не мог он стать инструментом в их руках еще и потому, что эта наивная детская чистота не позволила бы никому, в груди у кого бьется пусть самое черствое и черное сердце, использовать его как пистолет системы Маузера. Что же тогда толкнуло его на это?
За ужином Бубецкой не стерпел – ему не только хотелось услышать истинный рассказ о причинах этого исторического явления, но еще и неизбывно хотелось услышать голос этого ангела во плоти.