— Я б ему замахнул, знал бы куда, — взбрыкнул мастер, продолжая вслух свои мысли, опять расстроенные соображением: не прособачить бы.
Вваливается покупатель, садится наседкой.
Поднимается крик, говорят все сразу, торгуются.
— Ха-ха-ха, — заливается Костя, — глухой, жизнерадужный, своих лошадей имеет, а глупый.
— Набуркался! — подмигивает мастер, прибирая товар.
Нехотя с досадой скрипит перо: отпускают в кредит.
И опять загудело: не хочет выпустить, хватает за шубу.
Ударило дверью.
Мастер переменил кружок.
И сиротливо завторил трогательному мотиву Костя:
— Я, Семен Митрофанович, хоть мне и грешно говорить, но вам, как человеку, а не как старшему: когда на нее смотришь, что-то отрадное чувствуешь, уж привык взор глаз видеть ее, Лидочку. Не смотришь, — не то выходит, все начинает не делаться, жизнь начинает мешаться.
Рая, глядя на Костю, гримасничает и хихикает.
— Оставить, говоришь нельзя, хорошо, — мастер, растопырив руку, загибает большой палец, и, наступая на Мотю, продолжает, — но опять же какая твоя роль: кто ты такой и в каком ты костюме? — приказчик ты, доверенный, отходник или просто дикий человек? Разве тут выбьешься? мало ли местов! а тут захряснешь по горло. Он что, сукин сын, купил тебя, что ты ему обязан?
— Есть и другие барышни, но не влечет меня, — объясняется Костя, — я не говорю с ней: дар слова теряется, так хороша она, лучше нее и не может быть на всем свете. Пойдешь гулять, раз пять посмотришь на нее, поклонишься и убежишь...
Рая хихикает, жужжит что-то Косте на ухо.
— Я учусь петь, Сеня, принаторел уж, и голос у меня бас, как у Шаляпина, я буду певцом — товарищ Шаляпина... — оправдывается Мотя перед мастером.
И взбрязнула вдруг резкая, забористая пощечина.
— Ты не смеешь! не смеешь! — взвизгнула от боли зардевшаяся Рая.
А Костя, ударивший Раю, запрокинувшись, потерял равновесие, — ткнулся носом в пасть граммофона.
— Кривой нос — кривой нос! — егозила Рая у зеркальной двери, готовая каждую минуту юркнуть от Кости в комнатку.
Но он уж очнулся и, закусив до крови губу, схватил кружок.
И свиснул кружок — шарахнула дверь, ах!!! — затряслась сверху донизу.
Сыпались звенящие стеклышки, звенели, как мелкое серебро, раздирали зеркальное разливное поле разбитой двери.
Мотя поймал за ногу Костю и, отшвырнув, бросился сам в комнатку к Рае.
Рая рыдала:
— Мотька — голубчик — Мотька жить тут — убьет он — поганый — ухаба...
Мастер, подпирая бока, григотал от удовольствия.
— Сыпь, плюнь, да чеши ее в зубы! — травил он Костю, покатывался со смеху.
Хлюпело.
Звякала медь.
— Да уж оголомя! — сказал наконец мастер, обогнулся и запер конторку.
Да, время приспело, пора было кончать. Все стали одеваться.
Иван Трофимыч снес сверху жестяную лампочку — бессонную сторожиху, поставил ее под разинутую металлическую пасть граммофона, — граммофон замирал в зевоте.
Тушили огни.
И во мраке часы ходили и ходили, не могли забыться.
Им не уснуть — им не уснуть.
И когда магазин заперли, и все разошлись по домам, через навешенные на окна решетки, через прогалины хлопьев выглянуло из комнатки в свете моргающей лампы страшное нечеловеческое лицо, а передергиваемые змеящиеся губы прыгали от душившей горечи, как от безудержного хохота.
* * *
В нашем царстве.
Мы другие — бессмертные.
Полночь приходит. Проклятое сердце жаром одето, рвется и стонет.
Мечемся, мечем печаль, свищем, горкуем, не знаем дороги.
Те, кому жизнь не красна, горюны — горюваны, нас зовите, горе горюйте, горе хвалите.
Оно не заплачет.
В нашем царстве.
Чует, ноет, подкатывает сердце.
Разгоним невзгоду, призарим, запоем по заре в три звонких, в три голоса, тоску растеряем по полю, по лесу —
Солнце, звезды, месяц, запри ключом змею в сырой земле!
Мы облегчим ему боль — — —
Бесилась метелица, пела, — нет над ней власти.
3.
— Умереть бы!
Катя закрыла глаза.
В наполненной гулом глубокой тьме поплыли, цепляясь друг за друга, какие-то блестяще-колкие зубчатые часовые колесики.
Кто-то тихонько приотворил дверь, заглянул в детскую и на цыпочках отошел прочь.
Тотчас заговорили за стеной, — выскочил писк, сорвался смех, — говорили вполголоса, потом громче, потом тихо, волной, — и снова смех, снова писк.
Должно быть, решили, что Катя заснула.
А она и не думала. Тупые тиски зажимали ей горло все туже и туже тяжелым слепым железом.
Упиралась Катя, хотела повернуть опухшую шею. Но тяжесть — непомерна. Обессилела.
А там кто-то смеялся и смеялся беззаботно.
И было ей горько от этого беззаботного смеха. Так и она любила смеяться, только давно. Вот и вспомнила.
Щипали слезы коготками истосковавшиеся ее ресницы.
Спирало дыхание.
Не хватало воздуху.
Стал он недоступным, таким желанным. Жить захотелось. Взгоркнуло сердце:
— Умереть бы!
Опять подошел кто-то, наклонился, обжег лицо.
Силилась больная открыть переплаканные глаза, посмотреть, кто это подходит все, стоит над ней.
Не могла.
Не хотела.
Да и не надо.
И встала вдруг перед ней, как когда-то с забинтованной головой и, посматривая скоса, качала забинтованной головой ее мать...
— Мама! — закричала в ужасе Катя, и другой сон без видений покрыл ей глаза.