— Как же это… Что же, доктор… — заговорила женщина, и Нина Антоновна вдруг поняла всю ее измученность, задавленность затяжной бедой, переносимую ею как-то просто, может быть, обреченно и замкнуто.
— Вера Никитична, пойдем ко мне. Ты, я слышала, с дороги?.. Мальчик пусть подождет, а ты со мной, со мной. Да смелее. Что ты, право? Какая застенчивая, право. — Она говорила ей «ты», будто родной сестре.
— Плохо ему… — заключила Вера, стоя перед врачом и не двигаясь с места. — Чувствую, плохо. Он не умрет?
Она наконец присела на стул. Ее подавленность, растерянность, кажется, сделались еще глубже, тягостнее. Сидела молча, положив на колени заскорузлые от работы тревожные руки, которые все искали и искали себе место поудобнее.
— Два-три дня покажут, Вера, два-три дня. Он еще в опасности. Я боюсь сепсиса. Люди умирают от булавочного укола, а тут такие ожоги.
Вера помолчала. Переложила руки на коленях. Так она делала, когда обычно возвращалась с фермы и руки ныли от усталости.
— А если заживет, что будет?
— Рубцы. Малоподвижность суставов. Да мало ли что еще? Не будем гадать, будем делать. Только бы начал есть.
— Не ест?
— О чем ты спрашиваешь?
— Да. — Вера замкнулась. — Выходит, я еще не все представляю?
— Нет, Вера.
— Так я пойду? — Вера была в смятении, но злость к Ивану не пришла. Это было самое для нее непонятное: почему нет у нее злости?
В тот день Иван выпил чашку куриного бульона и впервые заговорил:
— Вера была?
Нина Антоновна подтвердила. Она посмотрела на его землисто-серое лицо и отвернулась. Ее поразил осмысленный взгляд, ясный, без тени страдания и раскаяния, будто он очнулся не после страшного потрясения, а проснулся от долгого успокоительного сна.
— Сейчас я посмотрю, что дальше будем делать, — сказала она и дала сигнал сестрам. Они сняли короб, по грудь прикрывающий больного и создающий стерильную среду, и врачу открылась картина, которая даже ее, видавшую виды, заставила содрогнуться. Обнаженные мышцы, уже стягиваемые паутиной грануляции, мертвеюще-белые пузыри, синюшные струпья разложения.
«Перелить кровь. Сегодня, — думала она, ожидая инструменты, которые ей понадобились. — Пересадку кожи, иначе — потеря коленных суставов. Контрактура… Будет передвигаться (не ходить!) на прямых ногах».
Она хотела распорядиться, чтобы готовились к пересадке кожи, но представила новые вынужденные повреждения его тела и раздумала: «Подожду…»
22
…Вера приходит всегда накоротке. Выгребет из тумбочки пустые банки-склянки, заберет грязный носовой платок, опорожнит тощую сумку, не успеет глаз поднять — и поминай как звали. Дружки, те вовсе позабыли, что есть еще Иван Венцов на белом свете. Тонул — не потонул, горел — не сгорел. Вот только не замерзал еще. А в палате холодно. Голые ноги обжигают сквозняки. Ирина — вот золотое сердечко — одеяло набросила. Что, на самом деле, не полагается одеяло ему? Вера, понятно, замотана. И только Родька всегда сидел подолгу, разговаривал с отцом. Родька — он мужчина, без отца ему в жизни морока. Кому, как не отцу, знать, какой он бузотер? А вот дружки Ивана — это народ чудной, ничего не скажешь. В больницу ни ногой, будто страшно им переступить порог, как волкам красные флажки. Клялись друг дружке в верности, а что на поверку вышло? Ну да ладно, это отпетые мужики. Какой с них спрос?
Больнее всего Иван переживал остылость к нему Бахтина. Чужой человек, а вот ведь гадство какое: чего-то все ждешь от него. А чего ждать? Вон как он хлобыстнул его по мозгам, сроду никто его так не забижал. Сквозь красный туман боли струей ледяной воды хлестнули тогда его слова: «Будь ты проклят…» Будь проклят! Хорошенькое дело! Что он, Каин какой или Иуда?
Нет, не мог сказать эти слова Бахтин, добрый человек. Их сказал кто-то другой, наверняка другой. А может, они послышались ему? Конечно же, послышались. Но голос! Он и сейчас в ушах. Иван как-то спросил у сестры Ирины, был ли в больнице Бахтин, не спрашивал ли о нем, не рассказывал ли, кто работает на его тракторе. Медсестра ответила, что да, Бахтин часто заглядывает в больницу. У него жена лежит в третьей палате. Раза два спрашивал о нем. О тракторе не рассказывал. «Значит, к жене ездит. Обо мне забыл». И слов, конечно, никаких не говаривал, больно нужно ему. Но тут Ирина рассказала, как она подняла директора с постели в ту ночь. И он приехал и прямо в операционную.
«Это точно был его голос… Другого такого пронзительного голоса нет в мире, — решил Иван. — Теперь на мне клеймо. Проклят я…» И кем проклят? Человеком, который поверил ему. Но почему не поверил ему он, Иван? Ну, как же не поверил? Если бы не поверил, стал бы страдать из-за каких-то пустых слов? Но обидно все же их слышать. Разве он, Иван, не старался работать? Ну, напился беспощадно, так ведь после того, как дело сделал. Ну, обронил злосчастный окурок в предательскую овсянку, так с кем не может приключиться?