Мне — тридцать семь, ей — двадцать шесть. Что с нами будет? Мы приехали отдыхать на юг. Вместе. Сначала нам будет хорошо вдвоем. Потом я замечу легкую грусть, еле подернувшую ее красивые глаза. Потом увижу, как она старается изгнать эту грусть и у нее ничего не получается. Не исключено, что в уголках рта появятся почти невидимые складочки, которые придадут лицу скорбное и печальное выражение, как у сценической маски — не той, которая всегда смеется, а той, что обречена вечно страдать.
Она будет, скорее по привычке, трепать мои уже поредевшие волосы, она будет смотреть на. меня с благодарностью. Впрочем, почему и за что? Это неизвестно ни ей, ни мне. Многие считают: так принято. Мы оба знаем, что смотреть с благодарностью совсем несложно и оправдывает себя — придает благородство умирающим отношениям.
Однажды она скажет: «Мы почти перестали разговаривать». А я улыбнусь одними губами и, скорее всего, вымученно отвечу: «Тебе кажется. Все так же хорошо, как и раньше». Пет, вероятнее всего, я ничего не отвечу, а, наверное, еще раз улыбнусь. Она станет чаще стоять на бал, коне нашей угловой комнаты-квартирки, стараясь разглядеть там, где море сливается с небом, то, что мы силимся увидеть, когда не о чем говорить, и поэтому часами смотрим на гладь воды — или на языки пламени, — думая при этом, какие мы чистые и тонко чувствующие люди.
Когда-нибудь вечером, сидя в кресле и перебирая пальцами мокрые полотенца, которые сушатся на веревке, протянутой вдоль балкончика, она еле слышно произнесет: «Неужели все? Почему?» И тут уж я наверняка ничего не отвечу и даже не улыбнусь уголками губ, просто выйду из комнаты, обопрусь о решетку балкона и стану смотреть на море. Туда, куда смотрела она и много-много других людей. Там, на линии горизонта, — место встречи взглядов людей, которые никогда не встретятся друг с другом.
«Почему?» — повторит она, я лишь пожму плечами, и в глазах у меня чуть-чуть защиплет, наверное, оттого, что я так пристально вглядываюсь в даль.