Но вот ключ ничего не открывал, застрял в замке ни туда ни сюда. Прохваченный общим страхом, Шафран толкнул Федьку и взялся крутить, вихляво извивался телом, приседал и пыхтел — железо не поддавалось. Ключ, по всему судя, не от того замка попался — Подрез сунул первый, что нашёл в кармане.
Они теряли время, а торжествующий рёв известил о прорыве — стрельцы вломились. Вопли, вой, грохот, пальба заставляли вспомнить о не раз звучавшей угрозе «всё здесь к чёрту перевернуть!». Надо было понимать так, что двор изменника отдан осаждавшим на всю их волю как награда за ратное долготерпение.
Под натиском не разбирающих правых и виноватых стрельцов народ отступал на задворки, ломился через невидимые в темноте преграды, спотыкался, бежал; явились помощники вертеть ключ. Шафрана оттеснили. И вовремя: тут его скрючило, послышались рвотные звуки, запахло блевотиной. Визжала полураздетая девка. А ключ наконец хрястнул, окончательно засев в замке. Но уже тащили топор — треск и лязг, дверца распахнулась, народ ломанул в дыру. Основательно опорожнив желудок, не без труда распрямился Шафран, отёр, отдуваясь, рот и шатнулся туда же — во мрак.
Глава восемнадцатая
— Пошли вон, убирайтесь, — пригрозила Федька вполголоса, чтобы не привлекать людей. Псы сдержанно зарычали.
Наверху, по краю откоса раздавались крики — там кого-то били. Люди пробежали в одну сторону, потом в другую, кто кого мордовал и топтал, понять было невозможно, смолкали, затерявшись в ночи, голоса.
— Пощупай ногу, — промычал Шафран. — Вот... щиколотку.
Когда Федька принялась стаскивать сапог, он тихонько заныл, а тронула щиколотку — вскрикнул.
— Встать можешь?
— Куда там встать! — Шафран устроился среди чертополоха вполне сносно и, похоже, не торопился что-то в нынешнем положении менять. От воеводского гнева ушёл, мордобоя на Подрезовом дворе избежал, в овраг свалился — с остальным можно было и подождать. И даже собак Шафран не особенно опасался, уповая на Федьку.
— Придётся тебе, Феденька, меня на себе тащить, — сказал он трезво и с кряхтением подвинулся, укладывая больную ногу. Нога не давала ему забыться, нога же лишала уместной при таких обстоятельствах предприимчивости.
Стало тихо, если не считать утробного урчания псов. Большое испещрённое звёздами небо опиралось на чёрные края косогоров. А Федька с Шафраном покоились ещё глубже, забытые в лоне земли. И где-то были собаки, тоже невидимые и тоже обречённые. Полные настороженности, опаски, подавленных вожделений. Они пробовали пасть и зубы, порыкивали и ворчали, подступая всё ближе.
Шафран тихонько стонал и хныкал, а Федька молчала. Она запрокинула голову и, пытаясь расслабиться, прислушалась. Ни единым звуком не выдавали звёзды свою скрытую жизнь. И здесь, в глубине раздавшегося, чтобы поглотить людей и собак, исподнего мира, стала Федька ещё дальше от звёзд, чем когда была... Сколько раз стояла она вот так в ночи, задрав голову к звёздам, чтобы голым усилием мысли распознать скрытые от людей истины... И ничего. Не такой слух, не такие глаза нужны были, чтобы услышать звёзды. Ей, Федьке, не откроют они своих тайн — равнодушные и немые. А она горячая, живая, обречённая смерти, останется здесь. На земле.
Шафран шумно подвинулся, охнул, и Федька ощутила прикосновение руки — он жался к ней, слушая не звёзды, но шорохи.
— Пойдём, Феденька. Надо выбираться. Нехорошо здесь.
— Помнишь Елчигиных, Степана и Антониду? — негромко спросила она. Ответа можно было не ждать. — У них сынок остался, Вешняком кличут... Им во двор краденое подкинули.
— Разве подкинули? — осторожно удивился Шафран.
— Твои люди подкинули.
Шафран не отзывался. Федька покачивала на ладони тяжёлый, в комьях грязи камень. Шуршали жёсткими стеблями сорняков собаки. Тощие, поумневшие в невзгодах бродячие псы, они без нужды не лают.
— Шафран, — сказала Федька, — если утром найдут кого с проломленной головой, что думать будут?
Где-то близко таились, прислушиваясь, собаки. Звенели цикады.
— Упал с обрыва, расшибся, собаки лицо изгрызли. Кто там разбирать будет. По пьяному делу-то. А золото: перстни, крест... жемчуг, бархат, сапоги караульщики снимут. Догола ведь разденут, исподних портков не оставят. Ничем не побрезгуют. Рогожей прикроют, и будет тело валяться на губном дворе — никто не признает. Крючьями ведь таскать примутся, как протухнет. В яму столкнут.
Он шевельнулся так тихо, что Федька поняла: испугался.