Театр был подходящим местом, чтобы изучать иронию и практиковаться в ней. Даже в бытность мою студентом-медиком я продолжал околачиваться вокруг сцены, стал чем-то вроде подручного в «Гильдии актеров», и меня терпели. То, что происходило при постановке пьес и на представлениях, было достойно глубокой иронии, а не простого веселья. Со стороны кажется, что постановка – это всего лишь раскрашенные и костюмированные фигуры, которые должны совершить на сцене предписанные действия в тщательно регулируемом свете. Но не меньше событий происходит за кулисами, и они едва ли не важнее для пьесы. Оттуда управляют настроем сцены посредством освещения, оттуда звучат громы и молнии, колокола и горны, там в руку актеру, ожидающему выхода, суют необходимый реквизит, оттуда сигналят опускать занавес, когда на сцене сказано достаточно, и те, кто этим занимается, важнее артистов. Я узнал чувство глубокого удовлетворения, какое охватывает, когда видишь полностью законченную постановку пьесы: вся иллюзия, вся поэзия, все волшебство – с одной стороны, а с другой – сотрудники постановочной части, которые все это создали и приводят в движение. Это две стороны монеты, инь и ян, противоположности, которые, согласно Гераклиту, вечно едины, вечно борются между собой и уравновешивают друг друга. В результате рождалось искусство, но произведения этого искусства были не всегда законченными.
Вскоре я стал часто бывать у Дуайера дома, или, как мы говорили в те годы, на квартире. Квартира у него была маленькая, но с характером и шармом; из-за недостатка места все вещи выбирались тщательно, ничего лишнего. Там было много книг, но они не валялись ни на столах, ни на полу; были и картины, но они, кажется, подчинялись тому же правилу; вещи не громоздились как попало, сигнализируя о неустоявшемся, неразборчивом вкусе, как у Гилмартинов; в маленькой кухоньке Дуайер готовил прекрасное угощение, но всегда ровно столько, сколько нужно; он подавал гостям хорошие напитки, но ровно в таком количестве, сколько, по мнению хозяина, полагалось этому гостю. Я никогда не слышал, чтобы в этой квартире кто-нибудь о чем-нибудь просил: все подавалось заранее, все было вкусно, всего было довольно, но выбирать не приходилось – места для выбора просто не предусматривалось.
Но нельзя назвать Дуайера скупым или тираном. У него все получалось так естественно и так правильно, что и в голову не приходило предложить что-либо поменять. Он был чрезвычайно хлебосольным хозяином, но точно знал, что намерен сделать, и делал это, и казалось, что по-другому и быть не может.
Число гостей никогда не превышало трех, не считая меня, и, как правило, это были мужчины; единственное исключение – Элейн Уоллертон, которую я боготворил, но она, кажется, об этом не подозревала. Я называю ее женщиной, но тогда мы называли подобные создания девушками, ибо тогда это слово не оскорбляло чувствительных феминисток. Была ли она девственницей? Я много размышлял об этом, поскольку в романтическом возрасте придавал большое значение девственности и, сколько я ни читал Фрейда, своего мнения не изменил. Ей было года двадцать два или двадцать три, то есть она была на год старше меня, но, как это водится у девушек, намного превосходила меня житейской мудростью. Она считала себя актрисой, хоть и играла в любительском театре, и ее разговоры отличались вольностью, якобы типичной для этой профессии. Она курила, что не было необычным делом; она ругалась, но никогда – грязно, и вот это было необычно. Она владела звукописью ругани, в отличие от моих знакомых монреальских и солтертонских девушек: не только словами, но и мелодией. Она не потрясала красотой, но у нее были дивные глаза и типичное прерафаэлитское выражение лица «не от мира сего», и при этом она демонстрировала многое из того, что мир сей требует от женщины; полагаю, я пялился на нее с разинутым ртом и вел себя как паяц.
Во всяком случае, так мне кажется теперь. В то время мне никто ни слова не сказал, так что, возможно, мое поведение все же не резало глаз. Дуайер никогда не делал мне замечаний, а он бы не преминул, поведи я себя как зеленый юнец. Свои поступки в молодости помнишь, как никто другой, и краснеешь за неверные шаги, которых никто другой не заметил.
Сначала я подозревал, что между Элейн и Дарси Дуайером что-то есть, но даже при всей своей наивности вскоре понял, что ошибся. Дуайер был из тех гомосексуалистов, которые любят общество женщин и сами им очень симпатичны, безо всякого сексуального подтекста. Надо полагать, Элейн любила бывать в его обществе, так как с ним было веселее, чем с любым из ее поклонников – к числу которых я принадлежал, занимая среди них отнюдь не первое место. Где был Дуайер, там воздух искрил от сексуального напряжения, которое, однако, не проявлялось примитивным образом, физически; гораздо позже я понял, что такая диспозиция весьма приятна. Когда тебя дразнят в эротическом плане, это большое удовольствие.