К этому времени я уже регулярно присутствовал на воскресной мессе у Святого Айдана, которая начиналась в одиннадцать утра, и с нетерпением ждал, чтобы отец Хоббс зачитал пастве мое письмо. Милый старичок огласил мою эпистолу с такой кротостью, что я почти пожалел о ссоре с его подручным. Отец Хоббс сказал, что прихожане должны оценить дух любви к ближнему, явленный в моих поступках, и даже – что высокий звон моих курантов так прекрасно гармонирует с басистым колоколом церкви, что он, отец Хоббс, всегда слушает с удовольствием. По совпадению, какого постеснялась бы литература, мои куранты прозвонили ровно в тот момент, когда отец Хоббс закончил читать письмо. Иначе прихожане услышали бы, как скрипит зубами Чарли. Но кое-кто явно расслышал, как недостойно фыркнул Дарси Дуайер на скамье хора перед алтарем, услышав, что я подписался кавалером ордена Polonia Restituta. Насколько мне известно, этот орден давно не выдается, но когда я после войны проводил отпуск в Европе, то отыскал в лавке процентщика орденский воротник. Позже я показал его Дарси, не забывшему мой триумф на конкурсе зловонного дыхания, когда я сам увенчал себя этой наградой.
Дамы в тот же день заговорили со мной о переполохе из-за курантов. Они были в восторге, что я так хитро обставил Чарли; им вся эта история казалась ужасно смешной. Чарли, как раз в то воскресенье зашедший к Дамам на то, что теперь называлось салоном, злобно смотрел на меня с другого конца комнаты и молчал. И впрямь, эта размолвка длилась несколько лет и оказалась одним из факторов, осложнивших дело о внезапной смерти отца Хоббса и не давших мне вмешаться так, как, вероятно, следовало.
7
Я перечитываю свои заметки и расстраиваюсь из-за смешения грамматических времен и нарушения хронологической последовательности. Но это неформальные записи, и в них я не соблюдаю скрупулезной точности, с какой писал бы для публикации в научном журнале. Вот, например, я вижу огромный провал в логике повествования: как это я вдруг оказался на службах у Святого Айдана? Причем хожу туда регулярно и не пренебрегаю тарелкой для сборов? Как объяснить двойное зрение, позволяющее наблюдать все, что происходит в церкви и вокруг нее, иронизировать, забавляться и высмеивать, испытывать смирение, нежность, желание защитить – и все это одновременно? Как я могу обличать поповские штучки Чарли в истории с колоколом – и в то же самое время относиться к Чарли с почтением и смиренно принимать от него Тело и Кровь Христову? Как я могу почти одновременно видеть отца Хоббса святым – и смешным, выжившим из ума старичком? И как могу я, будучи другом Дарси Дуайера и зная, как тщательно отрепетированы службы, все же благоговейно внимать им и исполняться благодати?
Последний вопрос не слишком сложен. Разве я не могу присутствовать на репетициях великой пьесы или оперы – и все равно восхищаться на грани священного трепета, находясь на представлении? Но ведь в церкви происходит нечто гораздо большее, чем исполнение даже самого благородного творения человека. Разве это не служение Всевышнему? А я лишь скромный участник в этом служении. Я преклоняю колени не как нищий, просящий у Господа подачек; я приношу Ему нечто, приношу дар, приношу себя в дар, а красота и упорядоченность церемонии – внешняя форма, в которой реализуются взаимная любовь, взаимная жертва и доверие.
Церемонии. В молодости я, как положено канадцу XX века, думал, что все слишком отрепетированное – не «искренне», и ставил превыше всего искренность – что для меня означало жизнь, лишенную красоты, хоть и не совсем лишенную порядочности. Для меня годилось все, что угодно, лишь бы оно было «искренним», даже если это означало – нищим, неграмотным и сбивчивым.
Война вылечила меня от этого. Я увидел искренность и чистосердечное смирение хороших людей, воюющих за дело, которое они не могли сформулировать словами, за страну, о которой знали очень мало, за «ценности», которые в их присутствии никто никогда не подвергал сомнению. Я видел, как искренность обращается в злобу у людей, пострадавших от огня своих, если этим людям не за что ухватиться, негде увидеть что-то большее за мешаниной убеждений или просто покорности, с какой лучшие из них шли на войну. Они не знали церемоний, которые могли бы осветить им путь. Их лишили даже мирского блеска монархии и патриотизма – те были развенчаны «искренними» мыслителями, сдирающими покровы со всего, что стоит хотя бы самую чуточку выше плоскости посредственности. В жизни этих людей отсутствовало великолепие. И все же: верил ли я, и если да, то во что?