Так формировался класс, который очень хочется назвать, по аналогии, «шляхтой», но который сам себя именовал «небыдлом» и «приличными людьми». Не обязательно это были богатые или хотя бы обеспеченные. Скорее, там сбились особо падкие на пропаганду быдлоненавистничества. Какая-нибудь интеллигентная старушка, у которой реформы съели сбережения, пенсию, даже жизнь детей, могла трястись от быдлоненавистничества не хуже какого-нибудь скоробогача, выковыривающего из кривых зубов остатки рябчика с ананасом.
Что касается «собственно богатых», они относились к «быдлу» с несколько большим пониманием, хотя и безо всякой любви. Каждый «успешный человек» того времени про себя знал, что избежал горчайшей участи не по уму и заслугам, а благодаря случаю и обстоятельствам. И что он ничем не лучше тех, кого выбросило за борт — и кого он сам бил по пальцам, чтобы они на борт не влезли. Но, разумеется, оказаться в рядах нищего быдла новый богатый класс боялся отчаянно, дико.
Последствия этого страха были парадоксальны.
С одной стороны, перспектива «остаться без всего» вызывает в уме ту идею, что кровную копеечку надо спрятать, прикопать — например, положить на счет в каком-нибудь надежном западном банке, а еще лучше — в банку стеклянную, и закопать, на черный-то день. С другой — тот же самый страх провоцирует траты, желание постоянно покупать дорогое и блестящее, жрать в дорогих ресторанах и каждое воскресенье летать за границу, дабы доказать самому себе и окружающим, что ты не нищий, не нищий, ни в коем случае не нищий.
На это последнее — убеждение себя и окружающих, что ты в безопасности и не заражен — работала, например, тогдашняя индустрия увеселений, все эти клубы-рестораны, набитые охранниками, с жесточайшим фейс-контролем, металлоискателями на входе и чуть ли не рентгеном. Помимо прагматического смысла всех этих мер (тогда кровь лилась ведрами), они имели и символическую составляющую, а именно карантинную.
Я хорошо помню, как впервые тыркнулся в какой-то кабак, доселе доступный, — и у меня потребовали «клубную карточку», потому что жральня, оказывается, перешла на «клубную систему». В другом месте мне — с заранее заготовленной брезгливой гримаской — подали меню с тридцатидолларовым кофе-эспрессо. Как мне объяснили впоследствии, это была «отсекающая цена» — то есть чтобы быдло вроде меня в заведение не ходило, и за это мое отсутствие кто-то переплачивал за чашечку вдесятеро. Про бушевание фейс-контроля уже молчу: его в те годы не практиковал только ленивый. Ощущение было, как будто в страну пришла эпидемия, и немногие здоровые готовы платить и унижаться, чтобы уберечься от бушующей вокруг заразы. Пир во время чумы, в самом прямом смысле.
Несколько слов стоит сказать о «естественном милосердии» и милости к падшим. Как показывает историческая практика, сочувствие к нищете и реальная помощь нищим возможны только в двух ситуациях. Либо когда перспектива нищеты для богатого человека является настолько маловероятной, что он может относиться к нищим как к существам иной породы, вроде собачек, которых жалко. Либо в обществе восточного типа, где царит спокойный фатализм и понимание того, что все дела человеческие в руках судьбы, «кисмет». В России же не было ни того, ни другого. Милосердия, соответственно, тоже.
Липкий ужас перед быдлом несколько спал в конце девяностых, после дефолта. Ощущение миновавшей опасности оздоровило моральный климат, а произошедшее тогда же окончательное — хотя и грубое — социальное расслоение довершило дело.
Страна четко разделилась на быдло — которое навсегда быдлом и останется, быдлом и помрет, а если и будет воспроизводиться, то только в качестве быдла — и тех, кто удержался на краю. Упасть вниз, в нищету, можно и сейчас, но для этого все-таки надо сделать хоть пару шагов своими ножками, а не просто «влететь».
Оставшаяся на светлой стороне жизни часть российского населения немедленно начала вырабатывать новые страхи.
∗∗∗
— Мы не быдло, — сказал Боря, наливая уже пятую последнюю. — А кто мы, собственно?
До этого мы успели слегка поругаться, как бы помириться и доесть бутербродики.
— Вот я, — вздохнула Инга, — офисный планктон. А ты, Боря — люмпен-интеллигент. А ты, Миша, вообще черт знает что.
Мы посмотрели друг на друга. У всех нас было что-то вроде работы, какие-то интересы, своего рода успех, и даже некое подобие будущего. Зато мы точно знали, что там, за окном, в ночи, живут и ходят люди, у которых всего этого нет и не предвидится. Просто Боря это принимал, а я нет.
— А, ладно, давай выпьем, — сказал Боря, понимая, о чем я думаю. — За субкультуру понимания. Все-таки мы люди одного круга, как ты это ни называй. Ты можешь сколько угодно говорить, что есть какой-то народ, в который ты входишь. На самом деле этот твой народ тебя в электричке зарежет.
— Извини. Пожалуй, мне хватит, — сказал я. — Счастливо, Борис. Счастливо, Инга. Вы очень хорошие. Я пойду.
На улице было холодно.
Хочется спать
Ночь на Курском вокзале