Стихи были положены на музыку Мусоргского, любимого композитора Санина…
Глава 24
Летом тридцать четвертого года, после трудного сезона в Риме – Санин поставил здесь десять спектаклей – Лидия Стахиевна и Александр Акимович прибыли в Верону. Жара, небо чистейшей синевы без облаков, в дневные часы город, сраженный зноем, засыпает, но вечером в огнях и звуках музыки веселится. На открытой сцене в огромном, на двадцать тысяч мест, театре «Арена» Санин ставил знаменитейшую оперу Джордано «Андре Шенье». Она обошла все сцены мира, и в ее постановке сложились свои традиционные приемы и трактовки.
– Я покажу «Андре Шенье» иначе, – говорил Санин жене в душный и жаркий полдень, когда веронцы сладко спали, завесившись кисеей от мух.
– Ты хочешь нарушить традицию?
– Господи, ну что такое традиция? Это трафарет, над которым работали в большинстве случаев талантливые люди и в котором много прекрасных для своего времени зерен. Оживить их можно, только перебрав всходы и отсеяв плевелы. На Андре Шенье смотрели всегда как на молодого романтического героя, воспевшего начало Великой французской революции, а потом во имя истины отступившего от нее. И в опере Джордано превалирует романтический взгляд на героя.
Это Пушкин об Андре Шенье. Разве не романтично?
– Романтично. Только у Пушкина, Лидок, Шенье говорит и другое:
Я скажу в своей постановке о горе и жестокости, которые обрушивают на людей общественные катаклизмы и идеологические дрязги.
– Тебе напомнят, что ты из России, где произошла революция. И взгляд твой субъективен.
– Я ее видел и ощутил на себе…
Он хорошо помнил толпы народа на улицах, выстрелы, аресты, пустые дома, очереди за хлебом, беспризорных детей, все и все сдвинулось с места, куда-то ехало, перебиралось, пряталось. Красный цвет – основной. Санин с ужасом смотрит на квитанцию с цифрой подоходного налога, с тем же ужасом – на цену вязанки дров, на самого себя, скалывающего лед на Арбате вместе с другими жильцами по разнарядке домового комитета. Кое-кто из театралов его узнавал и спрашивал: «Как поживаете, Александр Акимович?» Не скажешь «голодаю», как-то стыдно – все недоедали. Правда, после постановки «Посадника» в Малом театре, имевшей огромный успех, паек ему увеличили. И все равно приходилось продавать вещи или Лидины драгоценности, но только те, которые дарил ей он, а не семейные, доставшиеся от бабушки. Что и говорить, жизнь была сложной, унылой и непредсказуемой. Спасали работа, театр. И признание. Призвание и признание. Вспомнилось, как он стоит перед актерами – бледными, замерзшими, полуголодными – и гипнотизирует их своим напором, страстью: «Да, на дворе революция, и жизнь тяжела, в стране голод, разруха, холод и театр не должен жалеть себя для своих тоже голодных и плохо одетых зрителей. Не должен жалеть для них ярких красок, цветов, песен. И особенно обязаны быть прекрасны и изящны актрисы». На каждой репетиции он провозглашал: «Забыть голод, забыть, что кишки трещат, забыть, что не во что одеться!»
И актеры забывали. И великие, как Остужев, и скромные, с ролью в одну фразу, – играли поэтичный, праздничный, великолепный спектакль Лопе де Веги. Горели, словно пронизанные солнцем, декорации К. Юона. Звучали неаполитанские песни струнного оркестра, и зал влюблялся в красавицу актрису Веру Шухмину, игравшую капризную, гордую графиню Диану.
А молодые актеры, мечтающие о карьере режиссера, в который раз станут говорить, что если быть режиссером, то только таким, как Санин.
А режиссер, «кричащий, хохочущий, плачущий, не стесняющийся воспитанных умников, не боящийся прослыть дикарем, наделенный богатой фантазией и темпераментом, нарушавший академическую тишину во имя трепета, молодости и жизни», придет вечером в свою холодную и полутемную квартиру, где все сильнее кашляет жена и рецепты врача лежат на столе, потому что нет лекарств, и грустно станет думать о судьбе людей в зале и на сцене.