Белый Гунн с тревогой смотрел на Готаму. Он любил этого человека и желал бы что-то сказать ему в утешение, посоветовать что-то… Но знал, тут нельзя ничего предпринять, всяк должен настраиваться на преодоление по-своему. Видел, сколь серьезен и сосредоточен Готама, значит, ищет в себе силы, которые помогли бы ему. И тут важно — не помешать человеку, не сдвинуть с душевного настроя. Как получилось с теми, двумя?.. Люди, прошедшие многие испытания и, кажется, познавшие все, тут как бы утратили свой прошлый опыт и сделались легкомысленны, предстоящее испытание в сравнении с благополучно освоенными формами тапаса казалось им легко преодолимо. Это и помешало. Белый Гунн тогда предупреждал их, говорил о коварстве холода. Но они не послушались, слишком были уверены в себе. Такими он запомнил их. А когда миновала ночь, в горах суровая и глухая, в двух шагах ничего не видать, хотя должно быть наоборот: вон и до неба рукой подать, и звезды крупные, но лишь сияют, не светят, про одно небесное сознавая, всего же остального, и земного тоже, как бы не касаясь, — тапасьев было не узнать, сделались бледны. Бледность словно бы передалась им от снежного покрова, и в глазах у них потускнело, и голос ослаб. Белый Гунн, поднявшийся на снежную гору незадолго до тапасьев, сказал что-то, но те не услышали, и даже нечто похожее на раздражение промелькнуло в побледневшим лицах. Он отчетливо увидел это, как и то, что тапасьи долго не протянут, зримо ощутил в дрогнувших сердцах скорую перемену, противостоять которой они не в силах. За то время, что был унижаем и оскорбляем на каждом шагу, сознавая непосильность соединения человеческой сущности и рабской судьбы и догадываясь, что ненадолго это и сущность его, в конце концов, будет сломлена, Белый Гунн определил для себя одну истину: твердость духа сопутствует лишь сильному, она способна поддерживать человека и вывести его на преодоление. И он старался следовать тому, что подкреплялось ею. То и помогало жить. А вот в тапасьях он не увидел твердости духа и огорчился. Ему бы не хотелось снова остаться одному. Но случилось то, что он и предполагал. Однажды, когда ночь отступила, он увидел, что те, двое превратились в ледяные столбики. Он намеревался подойти к ним и убедиться, что не ошибся. Но нельзя было сдвинуться с места, иначе он нарушил бы правило, и это отрицательно повлияло бы на его продвижение к мокше. Впрочем, сомнения скоро покинули его. Те, двое уже не подавали признаков жизни, бледность, как бы привнесенная извне, стекла с лиц, они опять стали смуглы, но то была неживая смуглость, и это сразу угадывалось, и Белый Гунн тяжело вздохнул. Он закрыл глаза, и так, в недвижении, простоял весь день и думал про что-то далекое, и не сказать, про что, скорее, то были мысли о родной земле, память о которой, даже не личная, а от тех, кто принадлежал его роду и теперь растворился в пространстве, живет в нем, в его чувствах, в том, куда устремляется, истомившись, душа, как не сказать, что мысли его были о чем-то другом… Он не жалел тапасьев. Отчего бы стал жалеть их? Может, они благополучно достигли другого берега и теперь довольны. Они лишь огорчился, что они так скоро оказались сломлены испытанием. А ему надо было еще долго пребывать на снежной вершине, он так назначил себе, и знал, что выдержит, иначе нельзя, он принесет на Родину не только личную свободу, обретенную им благодаря сыну царя сакиев, но и возможность для людей его крови получить освобождение от страданий. В ночь после того дня, когда сын царя сакиев сказал, что он может идти, куда захочет, и никто не воспрепятствует этому, ему было видение… Открылась отчая земля, она походила на ту, что еще сохранялась в памяти, уже не сразу восстанавливалось греющее душу и надобно было закрыть глаза и напрячься, чтобы утешили сердце снежные острогрудые гольцы и тихие притайные места между ними, тоже белые и низкие, под сосновыми ветвями жилища… Ему открылась отчая земля, и была она в непроницаемо мглистом тумане, и скоро сделалось почти невозможно что-либо разглядеть, и на сердце от этого затомило. Хотя и привычно такое в нем состояние, однако теперь к нему прибавилось что-то еще, напоминающее острую, почти физически ощущаемую боль. Некуда было деться от нее, все давит и давит… А потом перед ним появились люди, они походили на него не только цветом кожи, а и лицом. Он пристально вглядывался в них и желал бы понять, кто есть брат, а кто сестра ему. Но так ничего и не понял. Не успел. Вдруг услышал произнесенное голосом спокойным и твердым на том языке, который понемногу начал забываться:
— Судьбе было угодно, чтобы ты, отлученный от родной земли злой волей, попал в южную страну. Есть там люди, кто ищет освобождение от мучений, преследующих нас при жизни. Мы хотели бы, чтобы ты присоединился к ним и принес нам, братьям по крови, свет их веры.