Я все еще стараюсь не уступать натиску злости – злости на тебя. Злости на обиду, которая растет час от часу, даже прямо сейчас. Я пыталась понять почему. Но мне трудно поверить в такую причину твоего жестокого исчезновения: неужели и правда все дело в том, что ты чувствовал, как «оскверняешь» меня во время той моей поездки в Тель-Авив, когда я отправилась искать тебя?
И с чего ты решил, что в ту поездку я покрылась какой-то «скверной»? Ведь в этой было несколько хороших, даже очищающих моментов. Я встретила людей, которых я бы никогда не повстречала в другом месте. И я рассказала тебе о закате и о том, как глубины солнца отсвечивали зеленым. О рыбаке с его керосиновой плитой. Даже о моем разговоре с двумя проститутками. О чем ты говоришь? Твое исчезновение из моей жизни оскверняет меня гораздо больше.
В тот час, когда я сидела на волнорезе, вода была такой красивой и чистой, и я видела край горизонта. Зимородок все летал вокруг меня – возможно, он родственник того, что живет в моем саду? Кто знает, возможно, меня охраняет секретная служба зимородков. Жаль, я не захватила камеру (я собиралась в такой спешке) – хотела сделать пару снимков и послать тебе, чтобы ты увидел, где побывал.
Всего несколько недель прошло, но мне кажется, что целый год. Два дня бродила я по улицам вдоль моря, гуляла, ожидая особенного взгляда, ожидая услышать свое имя из уст одного из тысячи людей, проходящих мимо. И я улыбалась. Я улыбалась все это время. Я думала о том, что ты писал уже давно о моей улыбке «на публику», и с гордостью несла свою новую улыбку.
Ты не обратил внимания на то, куда прибыл, как если бы случайно – прямо в царство моего детства, на мою улицу Нехемия, где смешались все воспоминания.
Ты помнишь письмо, которое я написала тебе из маленькой вегетарианской забегаловки, втиснувшейся между стейк-хаусом и пиццерией?
Только позавчера я осознала – ко мне пришло озарение; она расположена прямо на месте старого кафе «У самого моря».
(Что ж, в последнее время даже мне сложно узнавать мои родные владения под всем этим мрамором, и отелями и бетонными плитами фабрики Экерштейна.) По моей спине вправду бегут приятные мурашки – мой отец любил сидеть здесь, отдыхая между поездками по вызову. И раз в неделю в полдень я сидела с ним.
Все роскошные дамы, сплетницы, обмазанные косметикой, приходили одетые с иголочки. Посередине кафе располагалась небольшая сцена, и ансамбль играл венскую музыку (и кажется, еще и румынскую) на виолончели и скрипке.
Обычно в летнее время отец покупал мне мороженое. Там подавали огромные шарики в металлической креманке. Проходил мужчина со стеклянным ящиком, открывавшимся с обеих сторон (как старинный швейный набор, если ты помнишь), и продавал орехи и семечки в кульках из газет. Отец подзывал его приятельским взмахом руки, что было ему несвойственно, и долгое время не мог решить, что же он хочет, а затем всегда брал одно и то же – грецкие орехи. И мы кололи их вместе.
(То, что написано здесь, вероятно, я бы никогда не сказала тебе лично.)
Сижу на кухне в темноте, и в голове у меня витают мысли, не имеющие общего смысла, только общий ритм. Мутные волны накатывают на меня все сильнее. Не понимаю, почему продолжаю писать. Что за импульс движет мною, не желая отпускать? Ведь это не приносит никакого облегчения. Каждый раз я обещаю себе, что остановлюсь, поразмыслю и постараюсь осознать его, прежде чем моя рука схватит и откроет тетрадь. Но моя рука всегда быстрее. Еще я пытаюсь не думать о тебе, но ты, разумеется, всегда быстрее меня.
В такие часы, когда ты мне не пишешь, не приходишь ко мне, неся с собой свое тело, когда ты бросаешь меня один на один со всем тем, о чем ты уже знаешь, я начинаю подумывать, что ты одновременно поддерживаешь подобную переписку с несколькими женщинами. Что ты рассказываешь каждой абсолютно новую историю и устанавливаешь длительность связи с каждой «до определенного знамения в календаре». Скажем, до первой весенней ласточки, или до – до чего же еще? До солнечного затмения? До следующего землетрясения в Китае? Я знаю, что это глупость, фальшивая, отвратительная и циничная. Но ведь мы оба знаем, что нечто в тебе подтолкнуло к появлению у меня мыслей, которые раньше даже не приходили в голову.
Если бы я хоть знала, что за «знамение» предназначалось мне, хотя бы это – разве обреченная женщина не имеет права об этом знать?
Я вспоминаю сейчас, что семь с половиной лет назад, когда Йохай начал болеть, я просиживала ночи здесь на кухне, составляя такие списки. Не совсем такие, но было что-то схожее в стиле наших писем. Шаткость. Усилие, с которым я за него принималась, и одержимость (впрочем, есть ли смысл об этом рассказывать).
Я бы многое отдала сейчас, чтобы прочесть утерянные письма Милены к К. Чтобы увидеть, например, какими именно словами она ответила на его «Любовь – то, что ты для меня нож, которым я копаюсь в себе».