Можно, пожалуй, подытожить так: избыток идеализма и мононационального патриотизма «хозяев страны», возбуждая национальное сопротивление, ведет к войнам и всеобщему одичанию, избыток цинизма и космополитизма — к распаду. И тем не менее, хранителями толерантности с древних времен были именно «хозяева», прагматичные победители, а не взвинченные побежденные, которым без экзальтированной нетерпимости просто не сплотить собственные ряды, без утопически завышенной самооценки не посметь для начала хотя бы мысленно посягнуть на торжествующую силу.
Однако в эпоху либерально-демократическую, когда прежние хозяева утратили либо власть, либо решимость, либо ответственность за коллективный миропорядок (впрочем, утрата власти очень часто бывает следствием утраты решимости или ответственности), во весь рост поднялся новый вопрос: как сохранить взаимную терпимость в доме без хозяев, не превратив его во всеобщий дом терпимости? Или, если угодно, как сохранить терпимость в доме, где хозяевами являются все.
В этом и заключается тот вызов, на который сегодняшний цивилизованный мир не знает ответа. А чтобы вернуться к прежнему, имперскому ответу, он должен отказаться от цивилизованности, как он ее понимает.
К этому, собственно, и призывают фашисты: самим разрушить ту цель, ради защиты которой они, вроде бы, и стараются ввергнуть нас в войну.
Назад к пилатчине?
Но если родоначальниками и хранителями толерантности были «господа», а не «рабы», то откуда же она бралась в домах без «господ» — во Франции, уничтожившей свою аристократию единым махом, в Америке, собственной аристократии отродясь не имевшей? Ответ прост: ни республиканская Франция, ни демократическая Америка никогда не жили без «хозяев» — без хранителей культурного генотипа, способных навязать его «пришельцам». И во Франции эти хозяева — охваченная великой грезой радикальная элита — выказала величайшую терпимость к их запросам социальным и величайшую нетерпимость к их запросам национальным. Ассимиляционный лозунг «Мы все французы!», сформировавшийся на гребне революционного энтузиазма, безупречно функционировал до самых последних десятилетий. Депутат Учредительного собрания Е. Клермон-Тоннер в 1791 году так расшифровал этот принцип применительно к самому заметному тогда национальному меньшинству: «Евреям как нации следует отказать во всем, евреев же как индивидов следует во всем удовлетворить», — Республика не может терпеть «нации внутри нации».
Это не был избирательный антисемитский жест — экстатическое национальное единство не желало признавать ни сословных (дворяне, священники), ни региональных (бретонцы, провансальцы), ни каких бы то ни было иных групповых прав (запрет рабочих ассоциаций): есть только Народ и Гражданин! Однако в ту пору пределом мечтаний немногочисленных иммигрантов тоже было социальное слияние с народом-гегемоном, а молиться своим национальным богам, читать своих национальных поэтов и лакомиться своими национальными блюдами они были вполне согласны и частным образом. Равновесие нарушилось лишь после распада колониальной империи, когда в метрополию хлынул поток прежде всего арабов-мусульман.
Отчасти из-за их количества, но еще более из-за всеобщего национального подъема, когда личность потребовала прав не только для себя, но и для своей культуры, своей истории, ассимиляция начала представляться унижением, а то и кошмаром. И это случилось именно тогда, когда хозяева почти утратили оба главных стимула ассимиляции: стало почти нечем устрашать и почти нечем соблазнять — пришельцы уже и так обладали гражданским равенством. Французских патриотов сегодня удручает желание французских мусульман носить в общественных местах свою национальную одежду, хотя им следовало бы радоваться, что они пока что не претендуют на образовательную и территориальную автономию. Еще вопрос, удовлетворятся ли они в будущем чем-нибудь вроде «миллетов» — самоуправляющихся религиозных общин, которые допускала Османская империя для гяуров: ведь наиболее пассионарные лидеры меньшинств в глубине души нацелены не на равенство, а на превосходство…
Это общий закон: униженным и оскорбленным не свойственна терпимость.
В Соединенных Штатах подобные конфликты, казалось бы, должны были начаться сразу же, как только в страну хлынули волны итальянцев, ирландцев, греков, евреев, армян… Однако на деле каждая новая волна пришельцев встречалась с мощным квазинациональным ядром хозяев, чье право на доминирование ни у кого не вызывало сомнений, — это были потомки проникнутых протестантским духом англосаксонских отцов-основателей и примкнувшие к ним пришельцы из волн предыдущих. Американская мечта, соединенная с экономической и политической властью ее носителей, была настолько могущественной, что иммигранты и помыслить не могли поставить с нею рядом остатки своих жалких преданий. А вот когда их потомки поднялись на борьбу за права своих родословных, у хозяев не нашлось уже ни достаточно тяжелого кнута, ни достаточно сладкого пряника.