И он усмехался, словно речь шла о несимпатичных родственниках, сообщивших, что приедут погостить, и, как обычно перед их приездом, в доме начиналась ссора.
— Прошу тебя, Эльвира! Прошу тебя!
И она, раскрасневшаяся, вставала перед ним, распрямив плечи, подбоченясь, молча, или вдруг разражалась слезами и начинала бормотать что-то невнятное.
С первым проблеском света в сумерках проступила черная классная доска, но каракулей, оставшихся на ней со вчерашнего дня, вкривь и вкось написанных детской рукой букв, было не прочесть, ты так и не заснул, ты думал о том, как быстро они подошли к проливам, о том, что весь город начал прислушиваться, не доносит ли ветер грохота орудий. Внезапности не было, так что ты, позже, мог винить во всем лишь себя самого — ты же был слепым, ничего не замечал, а ведь сколько времени в городе ходили слухи об арестах, ты вообразил, будто произошла какая-то ошибка, когда пришли полицейские и предложили собрать самые необходимые вещи; конечно, надо было послушать горничную, надо было бежать, пока не поздно. Судья и его жена стояли на лестнице, он — в пижаме, она, несмотря на ранний час, — при полном параде, точно собралась уходить из дома, и ты затылком почувствовал взгляд судьи, когда он пожелал тебе удачи, и увидел, что его жена о чем-то говорит с полисменом, в то время как другой уводил тебя, крепко взяв за локоть, и ее смех еще долго звучал у тебя в ушах; ты вспомнил, как вышел в сопровождении двух полисменов на улицу, где ждал, дымя, черный автомобиль, где уже начинался новый день.