На следующий день я не выдержал и побежал к Станюковичам сообщить им о женитьбе нашего друга… Через несколько дней Мусатовы пришли к Станюковичам, и мы по случаю радостного события распили бутылку шампанского… Наш „английский клоб“ обогатился новым равноправным членом…»
«Мусатов скрыл свою женитьбу даже от нас, лучших своих друзей… Много позже я понял, что это произошло все от той же особенной психологии, которая отличала его от других людей… Чтобы говорить о своих намерениях жениться, он должен был бы говорить о любви и чувствах. А этого он избегал».
Мусатов — Елене Владимировне: «…Я понимаю теперь гоголевскую „Женитьбу“. Именно страшит вся эта официальщина. Неловко, точно вошел в театр в новом костюме или ботинках и все на тебя смотрят. Но ты, моя Муза, должна мне внушить самообладание…»
Мусатов — Лидии Петровне Захаровой (1904 год): «…Напишите мне… За вас мне все время шла проборка от Елены Владимировны. За измену старым друзьям… Вы часто были добрым гением в моей жизни. Вы устроили мое счастье…».
В недалеком будущем, когда после саратовского затишья настанет, по его собственному определению, «боевое время», он с благодарностью вспомнит два последних года: 1902 и 1903-й… Годы Зубриловки, годы уверенного вдохновенного труда, возникновения тесного круга друзей-единомышленников, женитьбы на давней школьной подруге. Сама «кисть его, — скажут о Мусатове этой поры, — словно обогатилась от достижения душевной гармонии, расцвела, помолодела ограниченная гамма красок…» (И. Евдокимов). Элегическая печаль «Гобелена» с его «серо-блеклыми тонами» сменилась более яркой и сильной манерой. «Полный певучести ликующий спектр отобразился в живописи „Водоема“».
И не случайно в эту пору он начал работу, пожалуй, над самой «земной» и жизнеутверждающей его картиной. «Русская Примавера» — так стали называть мусатовское «Изумрудное ожерелье»…
Вверх по Волге от Саратова — у подножия высоких меловых гор, поросших темными соснами, окруженный своими яблоневыми садами, стоит Хвалынск, тихий и уютный, то сгорбленно сбегающий вниз, то весело взбирающийся в горку. Прекрасные леса, певучие ритмы самой земли, ослепительно-белые тропки на зелени лугов. Свежий воздух, пахнущий анисом.
Сюда-то, в эти глухие живописные ущелья, где юго-западнее «бегло-епископального города» Хвалынска в 1860-е годы возникли два скита, а потом — мужской и женский старообрядческие монастыри, и приехал летом 1903 года Мусатов с женой и сестрой. По обстоятельствам — поехали опять не вместе. Но теперь Мусатову решать свои дела стало легче, было на кого опереться: рядом была подруга, она же — «свой брат-художник» и человек опытный, надежный. Не без того, конечно, что Лена ревновала немного Виктора к Елене Владимировне, да что ж тут поделать… И в этот раз активная, энергичная Александрова не сидела в «кисейных барышнях» — поехала в Хвалынск первой — налегке, проложить дорогу. Так уж было условлено с уроженцем тех мест, молодым художником Кузьмой Петровым-Водкиным, что он и встретит Елену Владимировну и поможет устроиться в специально им подысканном месте. Сам же Мусатов с сестрой Леной, нагрузившись холстами, красками, всем, что нужно для работы, приплывут позже на пароходе, с палубы которого они долго любовались радостным зрелищем бесконечно тянущихся всхолмленных берегов. Стремясь угодить старшему другу, «подарить» Мусатову свое самое любимое хвалынское местечко, Водкин недаром вспомнит с детальной точностью, где и как писалось мусатовское «Ожерелье». Виктор Эльпидифорович и его спутницы сняли дачу «над нижним Черемшанским прудом, у старой мельницы. Заросшая ветлами, вязами и калинником, старая, колдовских времен, механика ворочала своим колесом. Узоры дубов окаймляли противоположный берег пруда… Хозяйский сарай обращен был в мастерскую. Разобрана была верхняя от конька стена для северного света. Пол усыпан песком, на нем брошен ковер. На побеленных стенах развесили этюды, дубовые ветки, и заброшенная дыра обратилась в мастерскую, где хотелось работать…». По описаниям же Станюковича, посетившего с женой Мусатова, домик и импровизированная мастерская находились у самого «старого раскольничьего скита „австрийцев“». Сюда «по вечерам… доносилось пение старых псалмов, мимо брели старцы и старицы поклониться святым местам».
«7 августа 1903. Черемшаны» — большие, уверенно и красиво легшие на бумагу строки мусатовского письма друзьям свидетельствуют о ясном, приподнятом настроении: «Довольно часто из своей мастерской я слышу звон ямского колокольчика… Вероятно, Станюковичи? Но он замирает. Обманчивые звуки. Вероятно, хвалынцы проехали в Черемшаны с пикником. Все в сторону. Все мимо нас. Забыты мы…». И — характерная вариация «пушкинского»:
О чем же был этот новый, столь сильно овладевший воображением Мусатова «творческий сон»?