Впрочем, когда мучился с «Осенним мотивом» и еще не договорился с Корнеевым о помощи — случай произошел прямо противоположного свойства: вздумал пожаловаться знакомому офицеру, что не может найти мужской модели. И вдруг, придя домой, увидел, что дворик полон солдат. Завидев его, унтер-офицер подал команду «смирно» и отрапортовал опешившему Виктору Эльпидифоровичу, что «их благородие» прислал взвод в его распоряжение, чтобы отобрать подходящего!.. Жаль, никто со стороны не наблюдал эту сцену! И смех и грех!..
Он подошел к окну и поспешил тут же на веранду. Нежным, розовым пламенем светились в меркнувшей вышине облака, так похожие на женщин в кринолинах, на тех милых и юных, что приближались, лишь когда его охватывал сон…
такое, уже радостное, стихотворное известие послал Мусатов Лушникову о работе над новым вариантом «Гармонии»… Никого из советчиков он не послушался, ничего не стал переписывать, а начал всю картину заново — на другом холсте. Хорошему рабочему настроению способствовало и то, что через Коновалова он сошелся с директором Радищевского музея Вячеславом Петровичем Рупини, а тот предложил на все лето мастерскую в музейном здании!.. Рупини — внешне лощеный и чопорный, директорствовал и над Боголюбовским рисовальным училищем, подведомственным Центральному училищу технического рисования барона Штиглица в Петербурге. Самым старшим преподавателем был тридцатишестилетний Коновалов, а Рупини был всего на год старше Мусатова. Еще до того, как перебрался в музей, Рупини и Коновалов уехали во Францию, и Виктор Эльпидифорович просил их непременно навестить в Париже Лушникова и Альбицкого…
«Работаю каждый день в своей мастерской в музее от 8 часов утра до 8 часов вечера, — радостно писал Мусатов Лене. — Работать здесь очень хорошо, просторно, светло и никто не мешает… Картина подвигается вперед и наконец-то именно так, как я задумал». Конечно, помогала и сама атмосфера музея: он чувствовал за спиной присутствие сотен прекрасных предметов старины, не говоря о живописи!.. Сами саратовцы, опомнившись от свалившегося на них щедрого подарка, потихоньку иронизировали над своей удачей. Музейную сокровищницу остроумно окрестили «цилиндром на галахе» (галахами назывались бродяги — обитатели ночлежек), а через годы сравнивали с «сундуком старой бабушки, где наряду с брюссельским кружевом и опалом лежат валенки — память горячо любимой няни…». Все это было так. Первый в жизни художника Мусатова музей, куда он вернулся теперь зрелым человеком, похож был на кунсткамеру: мебель, ковры, посуда — вперемешку с коллекциями нумизматическими, археологическими и этнографическими. Но Мусатову больше всего и нравилось рыться в этом «сундуке», казавшемся бездонным! Он разглядывал брошки, кольца, булавки, эгретки, перерисовывал усадебные кресла, стулья, диваны… Мог часами сидеть перед одним из старинных серебристо-зеленых гобеленов. Мусатовская давняя любовь к Тургеневу подкреплялась в этих стенах экспонатами отдельной «тургеневской комнаты», где была обстановка кабинета писателя, его личные вещи, автографы — некоторые из них были подарены Боголюбову Полиной Виардо… В богатейшей библиотеке хранились автографы Пушкина, Жуковского, рисунки и личные вещи Гоголя, Лермонтова, Чаадаева… Мусатов мог взять в руки интересные фотографии Марии Башкирцевой, присланные ее матерью. Словом, в «чертовом болоте», как он именовал Саратов, был и оставался вот этот оазис красоты и старины. В общении с ней дух сам собой приходил в гармоническое равновесие.
К осени 1900 года работа над вторым вариантом была завершена. Обещая первый снимок с картины прислать Лушниковым, Мусатов признался: «…Я старался выразить эту идею гармонии. А кругом меня все диссонансы, от которых я нигде не могу скрыться…»