Я чувствовал себя в той, как это говорили тогда, тусовке чужим. У меня была постоянная работа, и работал я на наше государство. Обсуждая тотальный диктат и поиск иных реальностей ночью, утром я одевал костюм и ехал продавать миксеры. В какой-то степени я жил двойной жизнью. Я всегда легко сходился с людьми и, в основном, им нравился, я легко путешествовал между компаниями, слушая воинственных женщин, готовых разрушать патриархат, слушая ребят, видевших единственный смысл в создании новой реальности посредством соединения наших разумов — реальности абсолютно равных людей, слушал протестующих против войны в Мидии, на самом деле являвшейся кое-как завуалированной очередной парфянской войной.
Я помню случайные фразы, произнесенные случайными людьми. Одна девушка, которая готова была незаконно пробраться в Вечный Город только чтобы остановить войну (такая уж у нее была мечта) сказала мне однажды «Смерть оскорбляет меня лично.»
Один парень, считавший, что мы должны научиться любви сказал мне: «Моя сестра любит хлопья. В тот день, когда она полюбит свою собаку так же, как хлопья, мы все откроем, наконец, глаза.»
Это было нестабильное, дрожащее время. В нашем краю ферм и заводов мы ощущали, как назревает нечто, способное докричаться до вашего края особняков и небоскребов.
Мне становилось хуже, с точки зрения моей сохранности, конечно. Меня, как и всех нас тогда, несли волны надвигающихся на берег реальности перемен. Мир менялся стремительно — и такой, каким его видели все, и такой, каким его видел только я.
Очертания почти никогда не становились ясными, и я всюду видел пробоины, сквозь которые струилась пустота. Я латал их с самоотверженным рвением, а они появлялись вновь, словно кто-то протыкал мир иголкой и смотрел, как он наполняется чем-то иным.
Мир был тонущим кораблем, который я хотел спасти. Пока люди вокруг меня вели войну снаружи, я вел ее внутри. Я хотел, чтобы они победили, поэтому я должен был залатать все дыры.
А по вечерам, после работы, я заходил в супермаркет и останавливался напротив холодильника с полуфабрикатами. Их было множество, на всех упаковках красивые картинки, пробуждающие аппетит, такие разные, что не знаешь, как выбрать. Внутри же было совершенно одинаковое месиво, политое соусом, делавшим его парадоксально вкусным.
Эта невнятная еда, тем не менее, очень нам полюбилась. Мы видели в ней будущее — полуфабрикаты казались чем-то удивительным, только разогрей, и вот перед тобой нечто, хоть и неприятное на вид, но довольно вкусное. Больше всего мы любили макароны с сыром. У них был абсолютно химический сырно-соленый привкус, как у чипсов с соответствующей вкусовой добавкой, а консистенция напоминала резину. Но какими же они казались вкусными.
Еще у нас в фаворитах были пунши из порошков и воздушная кукуруза. Я клал в тележку коробку за коробкой. Особенный трепет я испытывал перед полуфабрикатами, копировавшими (вернее бесплодно стремившимися к этому) домашнюю еду. Они не были похожи на нее ни видом, ни вкусом, в этом смысле попытка провалилась, но сама идея все равно обладала пленительным очарованием.
Все можно повторить, гласили слоганы.
Все можно. Да, пожалуй это и была основная идея.
На кассе передо мной стоял молодой человек, показавшийся мне знакомым. Он слегка раскачивался, явно нервничал. Только когда он обернулся, словно бы каким-то чудом почувствовав мое присутствие, я понял, что это Гюнтер.
Я обнял его, он посмотрел на меня, чуть склонил голову набок. В последний раз мы виделись пару месяцев назад, когда я и Хильде возвращались из столицы в наш пригород. Гюнтер теперь был взрослый мужчина. Он убирался в нашей школе, и хоть за это платили совсем мало, все же труд, как говорила его мама, не дает человеку заскучать, да и хоть сестерций, а все же помощь.
Я скучал по своим друзьям, но никто из них не спешил переезжать в Бедлам. Хотя здесь было больше перспектив, уют нашего городка ничто не могло заменить. Я и сам в то время планировал вернуться. Я думал, что мы с Хильде непременно накопим денег, выкупим дом и заживем, как прежде.
О, эти фантазии юности. Нет ничего смешнее, чем представить себе, как я отреагировал бы в свои двадцать на себя из настоящего времени.
— Гюнтер, дружище! О, я так рад тебя видеть! Где твои родители?
Гюнтер никогда ни на кого не указывал, поэтому я не знал, зачем спросил его. В этот момент я услышал за спиной голос его болтливой мамы, госпожи Латгард.
— О, Бертхольд, мой хороший, вовсе не ожидала тебя здесь увидеть!
Она поправила ободок, улыбка ее сияла. Госпожа Латгард была моложавая, невероятно обаятельная женщина, которая всегда была рада помочь другим и никогда не стеснялась просить помощи. Она находилась в полной уверенности, что никто не откажет ей, потому что она никому не отказывает.