Входная дверь перекосилась и висела на одной верхней петле. В темном коридоре под ногами угадывался притоптанный снег. На ощупь, по стенке я пробрался к двери. Постучал сначала тихо, потом настойчивее и громче. За дверью загремел сброшенный с петли тяжелый крюк, и дверь приоткрылась. На меня пахнуло смрадом керосинки. Где-то шумел примус.
— Кто тут? Чего нужно? — спросил грубоватый голос.
На пороге стояла тетка.
— Свои, — ответил я негромко.
— Чтой-то не пойму.
— Это я, Глафира Фадеевна.
— Никак Алексей? Бож-же мой… Да откуда же ты, милай? Мы тебя давно похоронили, — сказала тетка, пропуская меня в нетопленую кухню с покрытым наледью окном и закопченным потолком.
— Значит, с того света, — вздохнул я.
— Ну, проходи.
В комнате было тепло. Желтым светом под высоким потолком горела лампочка. До войны над ней был бумажный абажурчик. Теперь и его не было. Все тот же длинный стол под окном, диван с выпиравшими наружу пружинами и самодельный буфет в углу, выкрашенный коричневой морилкой. Я стоял в нерешительности посредине комнаты. Глафира Фадеевна все рассматривала меня и молчала.
— Переночевать пустите?
— Ночуй, — как-то неопределенно сказала тетка.
Безвыходность моего положения заставила меня пропустить мимо ушей ее не совсем доброжелательный тон. Меня устраивало даже это вынужденное согласие на ночлег в ее квартире. Я снял с плеча вещмешок, расстегнул ремень.
— А где же дядя? — Поинтересовался я осторожно.
— На Урале. Домой не едет…
На глазах у нее появились слезы. Разговор пришлось закруглить.
— Значит, не отпускают. Еще не время, — сказал я.
Тетка показалась мне совсем старухой. Во всем ее облике запечатлелась какая-то беспросветность.
Низко опустив голову, я не мог сразу выслушать бесконечный рассказ Глафиры Фадеевны о неописуемых лишениях, выпавших на ее долю в войну. За день очень устал и хотел где-нибудь быстрее привалиться.
— Ах, батюшки, чай-то, наверное, убежал, — поспешила она на кухню. Выходя оттуда, сказала:
— Попей чайку и ложись на диван. Больше угощать нечем.
— Больше ничего и не нужно, — кивнул я.
Когда я уже лежал на диване и сомкнул глаза, из другой комнаты услышал:
— А карточки у тебя есть?
— Будут, — сказал я.
41
Рано утром я пошел на трамвайную остановку, чтобы доехать до райкома партии. Трамвай опять долго не появлялся. Собравшиеся на остановке люди роптали на городские власти, обещавшие наладить работу транспорта. Одни настойчиво ждали, другие, постояв, уходили.
Я решил подождать, несмотря на то что нависшие над головой тяжелые тучи медленно сеяли мокрые хлопья снега, плотно ложившегося на шапки, платки и плечи, на почерневшую мартовскую мостовую.
Дольше всех, видимо, ждал высокий мужчина в шинели с поднятым воротником. На нем было больше всего снега. Лицо его я не видел, но в чуть сгорбившейся фигуре угадывалось что-то знакомое. И еще этот этюдник — самодельный ящик, который тоже запомнился мне со школьных лет. «Женька? Лазарев?» — дошло до меня.
Глядя на него, я впервые по-настоящему ощутил, как изменили нас всех эти грозные годы.
— Художник, ты? — не удержался я по-школьному. Его все так звали в школе. Он отлично рисовал и был признанным школьным художником.
— Как видишь, — без особого восторга ответил Лазарев, Бледные губы повело в виноватой улыбке. Из-под надвинутой до бровей шапки виднелись седые виски. Он протянул мне мокрую, холодную руку.
От того Женьки, с которым я сидел за одной партой, остались только знакомые черты внешности. Его глаза были где-то глубоко, и мне не удавалось отыскать в них то, что осталось у меня в памяти. Непривычной для меня была и длинная армейская шинель. На плечах вместо погон лежал снег, хотя на воротнике остались еще неспоротые петлицы с медицинскими эмблемами.
— Что же ты стоишь? Замерз? Пошли, — предложил я ему.
Лазарев достал из кармана шинели пачку «Беломора» и закурил.
— Понимаешь… — протянул он неопределенно, — мне надо за город.
А мне хотелось с ним поговорить: расспросить о прожитых годах, о его медицинских эмблемах, о наших общих знакомых, о ближайших намерениях.
— Отложить не можешь? — спросил я.
— Понимаешь, нашел за городом небольшую ложбинку, там кустарник и заброшенный блиндаж. А главное, погода как раз…
Лазарев как будто оправдывался, видя, что я не совсем понимаю его.
— Ну что ж, раз такое дело…
— Понимаешь, война… Она пыталась меня под корень, но я, как искалеченное дерево, с вывороченными наполовину корнями, продолжает расти, так вот и я живу. Надо работать.
Ему нелегко было продолжать этот разговор.
— …Прошел ускоренный курс военно-медицинского училища, — одолев какой-то внутренний барьер, продолжил он, — и стал эскулапом стрелкового батальона. Потом все пошло по порядку: фронт, ранение, госпиталь. После госпиталя — передовая, опять ранение, опять госпиталь и снова фронт… Инвалид я теперь.
Лазарев глубоко затягивался, долго не выпускал дым изо рта.
— Надо все начинать сначала. Устроился в кинотеатре. Малюю афиши. Будешь проходить мимо «Центрального» — полюбуйся моим творением… Бабенка — Марика Рёкк…