Читаем Блики, или Приложение к основному полностью

Ельник густой и высокий. Вокруг села – как острожный чеснок. Кто специально будто насадил. Много от него разных благ Каменску. И одно из них, не из последних, в том, что сберегает он его от ветра – с ночи когда потянет, очень лютый. Но от времени ельник – ограда неважная. И как ему, времени, сквозь такой забор проникнуть удаётся, каким чудом, непонятно, однако просачивается оно и Каменск не минует, хоть и мало что в нём, протекая, меняет – точно так же темно, как час назад, так же падает снег, как и часом раньше, – в вечере вот только, в том значительная перемена – поздним становится: ребятня малая с санками на загорбках с горы просеменила – по домам своим расходятся, галдят, а те, что старше, с каждой улицы сбредаются к клубу… «Пока не слышно вроде – не дерутся… Ещё успеют, тут уж чё», – подумал Несмелов. И произнёс вслух, но тихо: «Опять, наверное, работёнки будет после праздника… Шиш вам!.. Проживу неделю у Харлама в Ворожейке… Отдохну хоть. Пусть председатель разбирается. Или Мантулин пусть с района едет… Жеребец, жеребец… А ты попробуй-ка теперь его найди – давно татары уже съели… Всё свалили на Несмелова, Несмелов – то, Несмелов – это». Умолк. Из-за угла бани выглянул. Туда же, к клубу, не иначе, то ли от дома попа Семёна, напротив которого атеистически митинговали, то ли от учителя Грицюка, где заряжались политграмотой, прошагали ритмично и громкой артелью комсомольцы, парни и девушки, клеймя, скверня и позоря на все лады вождей-насильников: Гитлера, Франко и Муссолини, – а заодно уж и старух яланских, изрядно поливших воду на мельницу германо-итальянского фашизма как мракобесием своим беспросветным, так и откровенно-оголтелыми контрреволюционными вылазками – месяц назад избили старухи комьями земли да палками пятерых молоденьких активистов, которые за одну ночь, по-стахановски, колокольню церкви избавили от всех колоколов, а народ – от уже ненужного ему звона, и так при этом: коновод активистов – Гришка Чесноков – тот до сих пор валяется в больнице, любуясь в окно на плакат, приколоченный к шесту и поставленный его дружками возле палисадничка больничного: героям слава-де, а богомолам – смерть! «Смотри-ка ты, ну и дают, как по газете будто чешут, – подумал Несмелов, вслушиваясь в бойкие речи комсомольцев. – Языкастые ребята… Не зря Грицюк по царским каторгам скитался». Провёл кто-то по улице двух коней под уздцы – мягко поступь их по снегу, удила звенят глухо, – а следом собака: догоняет – приотстала, погавкав на шумную политически молодёжь. То там, то инде, в разных узгах заснеженного Каменска, возник было ей в поддержку вяло лай, но умолк вскоре. Спят собаки мало, в отличие от тех же кошек, например, а потому и лают день и ночь, есть к тому повод, нет ли, но нынешним вечером – неохотно – потому, наверное, что эхо в плотный снегопад не нарождается и не травит их взбалмошные собачьи души, с эхом у них, у собак, отношения сложные… «Как у Анисьи, покойницы, с колодцем», – подумал Несмелов. К колодцу, бывало, отправится, подступит к нему, наклонится и спросит в глубь его: «Батюшка-Калодязь, можны водицы напицца?» Колодец ей: «Мо-о-ожны». Получив разрешение, тогда только и наберёт воды. А иной раз вернётся с пустыми вёдрами и скажет: «Тупай-ка, парень, ты таперича, тебе, дай Бог, позволит… Суп варить нам сёдня не ис ча, ни капли, сунься в кадку, и в той пусто». Ему, Несмелову, колодец не отказывал… Прокричала где-то женщина: «И сразу, слышишь, чтоб домой! Завернуть куда не вздумай!.. Я тебя знаю!.. Да и там, еслив и станут подносить, дак стопку выпей, но не боле! Будут усаживать, дак – наотрез! Лекарсво в руки и назадь! А опять пьяным приползёшь, вальком морду начищу!.. Так и запомни, но!.. Да, поди, так оно и будет: пошёл – по взгляду поняла – воспламенился!» А в ответ получила и строго, и коротко: «Двери и хайло своё захлопни, большеротая!.. Мало ей – Петьку застудила!» То и другое, похоже, исполнила… Всё это там, на улице Кемской, а здесь, около Панночкиной бани, седая сова пролетела бесшумно – так: мельком – словно примерещилась. Голодно ей в тайге – мыши-полёвки забились по норам, ждут неба ясного и снега твёрдого, от нечего делать запасы свои сортируют, – а в Каменске, тут уж, худо-бедно, воробьишку сонного всегда поймаешь под застрехой, – так мог подумать Несмелов. И подумал вот как: «Тепло-тепло вон, а постой-ка». Ноги стынут. Спину холодит, хоть и в полушубке – вспотел, пока сюда брёл, – теперь и пробирает. Съёжился – помогает. До поры до времени, правда. «Это где же так? – подумал. И решил: у Чесноковых… В той стороне, у речки, больше не у кого… Все уж песни перепели, повторяют… Самого не слышно чё-то… Скопытился? Ему недолго. Баба евоная зато – она, однако, за всех старается – горланит… По муромской дороге… По Владимирскому, дура, тракту!.. Но. Осипли уж, от бражки… И Гришке в больницу, тому, небось, снесли – подлечится… Не самогонки ли нагнали?» – подумал Несмелов и отца своего опять вспомнил. Домой тот, бывало, заявится, на что-нибудь или на кого-нибудь по ходу дела крепко разобидится – то ли встретили его не так, то ли тюрю ему пересолили, – и пальцем никого не тронет – бить кого-то моды не имел, пока кто настойчиво не выпросит, – беззубым ртом зашамкает свирепо, глазами люто завращает – хоть помирай от страха, кто его не знает, – во двор в кураже вывалится и все чурки, какие есть на тот момент в ограде, за ворота перекидает. Отец чурки, словно и не нужны, из ограды выкидывает, а дед – к оконцу метнётся, на табуретку сядет; на сына поглядывает, на табуретке, как на иголках, прискакивает и кричит, глухой, на весь дом так, что с потолка побелка осыпается: «Хошь бы одна какая, потяжельше, сорвалась да по башке дурной бы хорошенечко яво припечатала, чтобы немного-то да очурался! Вы, детки, гляньте-ка на дурака! Вы на отчишку-то чумного полюбуйтесь! Он ведь, придурошный, родился мёртвым, в печи после, в коре ольховой, оклемался! Ум-то яму, засранцу, в печке испекло! Какой уж ум! Не ум, а печенюжка подгорелая! Оно и видно! Посудите. Это же чё таперича – кажную чурку от няво цапями мне приковывать к заплоту?! А?! Разве, скажите мне, нужён такой был Богу? Да ясно – нет, пошто и умертвил. И я, как глянул, заявил Агафье сразу: дохлый дак дохлый, и в печь неча сувать – не шаньга. Против воли Божьей ерепениться грех, лучше на кладбище стащи – там яму место! Оставишь, горюшка хлебнёшь! Он изведёт тебя. Дак и изводит!» А утром, чуть свет, пока люди добрые не видят, спустится дед с полатей и разбудит сына. Поднимется тот покорно, водою опохмелится в сенцах и отправится чурки в ограду назад перетаскивать с улицы. А дед – тараями своими скоренько ширк-ширк – к окну, на табуретку, и, из ушей не вынимая мох: «Вы полюбуйтесь-ка, родные, на придурошного!.. Не красота ли?! Красотища!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Трилогия о связях

Похожие книги