– Отличный зельц, – говорит Сивков, закусывая им, зельцем, аппетитно водку. – А чё, – говорит, – то, что надо: вкусно и недорого… Его старушки кошкам – своим, дворовым ли – обычно раскупают, – сказал так и жевать вдруг перестал, задумался, на зельце глазами рассеявшись, будто остяк-рыбак на неподвижной водной глади: то ли старушек в затхлых комнатах вообразил, то ли их кошек и котов стерилизованных, зельц уминающих, брезгливо ли его обнюхивающих, представил – борода у него, у Сивкова, как у разбойника с большой дороги, а сам он сердобольный, как монахиня, – затем сглотнул надуманное спазматически. И продолжает: – Может, и сами вместо кошек… Как у Егора твоего пенсия, не больше… Жаль, что горчицы нет… Нет? – спрашивает.
– Нет, – говорит Иван.
– А там, на кухне… у соседей? – спрашивает Сивков.
– А там – не знаю… не пойду, – говорит Иван.
– С горчицей бы… хоть и… да это разве холодец!.. Эрзац какой-то!.. с Лотарингией! – говорит Сивков. И вилку в зельц воткнул. И говорит: – Забыл спросить, а как с работой?
– Пока никак, – говорит Иван, – и говорит: – А у нас не «холодец» обычно, а «холодное»… так говорят.
Окурок, щерясь, прикурил Сивков. И спрашивает:
– Подыскать не можешь, что ли?
– Подыскать не проблема, – отвечает Иван. – Не берут… хоть и подыщешь.
– А-а, – говорит Сивков. И говорит: – А мои бабушки: одна, по матери которая, та – «студень», а по отцу которая, та – «дрожунец»… Везде забито всё?
– Нет, – говорит Иван, – не знаю… Да потому, что беспартийный. И в комсомоле не был никогда.
– А-а, ну понятно, – говорит Сивков. – Идеология… А чё с жильём?
Тетрадку, из которой прочитал только что Сивкову свой рассказ, потянувшись, но не вставая с места, взял со стола Иван, положил её на полку, кусочек зельцу проглотил и отвечает:
– Да пока так же всё, без изменений.
Пососал Сивков потухший окурок, изо рта его вынул, глянул на него бегло и, положив окурок в переполненную пепельницу, спрашивает:
– Но отсюда-то пока ещё не гонят?
– Нет, – говорит Иван, – неделю ещё дали, а где неделя, там и две… Поживу, пока дворник новый не объявится.
Гудит соседствующая с домом фабрика, монотонно шумит на Кировском проспекте транспорт, ярко белеют за окном рядком построенные на кромке крыши противоположного дома буквы слов, кратко выражающих идею руководства, одну из многочисленных.
– Тут, кстати, рядом, – говорит Сивков, – совсем поблизости… Филонов жил.
Отвлёкся от окна Иван:
– Кто?.. Извини, я не расслышал.
– Павел Филонов, – говорит Сивков. – Очень клёвый был художник.
– Диссидент? – спрашивает Иван.
– Сам ты диссидент, – говорит Сивков. Разлил остатки водки по стаканам. И говорит: – Придумал тоже: диссидент… Большеви-ик! С большой буквы! И чё, действительно, не знаешь?
– Не знаю, – говорит Иван.
– Ну и дурак.
Ещё тогда, когда Иван читал ему рассказ свой, прикладывался он, Сивков, к бутылке единолично, чем, вероятно, и разрушил тот душевный лад, который создаётся, по обыкновению, кропотливо или разом, с первого же разлива по стаканам, при равномерном опьянении, когда у выпивающих совместно появляется одновременно желание запеть или заплакать. Может, почувствовав этот разлад и сознавая, что забежал далеко вперёд, а положение исправить уже нечем, Сивков и сделался враждебным к безнадёжно отставшему. Обско-тунгусскими глазами смотрит нелюдимо на Ивана. Смотрел, смотрел и спрашивает:
– А где Малевич умер, знаешь?
– Малевич?
– Да! Казимир! Не Изя Моисеич!
– Нет, – говорит Иван. – Наверное, в Париже?
Вилку – алюминиевую, общепитовскую – из зельца выдернул Сивков, скрутил в спиральку и швырнул её на стол. И говорит:
– В фуиже, пень!
Волосы на его, Сивкова, голове всклокочены, борода у него взлохмачена – чисто шаман самоедский – камлает. Страшно. Из своего стакана выпил, стул опрокинув, встал из-за стола, горой над ним возвысился, после молчком оделся, из комнаты вышел, вернулся тут же и, не глядя на хозяина, его стакан опустошил. Совсем ушёл.
Двор вскоре прокричал Сивковым:
– Каз-зёл! Бе-е-ея-а-а! Писатель хренов!
«Сивков – земляк мой, из Сибири. Рычит иногда, когда переберёт, ругается. Но душа у него нежная. Редкой породы человек. Дорог он мне в этом чужом, почти что иностранном городе».
«“Окно в Европу”. Одни выпрыгивают, другие заглядывают. Да и сквозит. В Россию глубже – там уютнее».
«Чуть ли не четыре столетия назад предки мои – как с материнской стороны, так и с отцовской – пришли из-за Большого Камня на Ислень, терпя “в том дальнем ходу всякую нужу, и жару, и стужу, и бедность, и голод, едя коренья и сараны, хвою и кору”, и иные напасти, и там обосновались. А меня вдруг дёрнуло обратно. Зачем, Господи?!»
«Как 25-й кадр: Люблю Россию».
«Есть в моём характере черта, типичная для русского, наверное (на исключительность не претендую, пусть заберёт себе любой, кто пожелает): в драку полезу без оглядки, шалею, как растравленный бык, лось ли осенью во время гона, но ходить по жилищным трестам и конторам, по другим подобным заведениям и, что называется, по начальству – боюсь панически. Не так ли мне уже тут показывается то – инфернальное?»