Читаем Благодарение. Предел полностью

— Баловство это, забвение моих годов. Но что делать? Соберутся, пристают, чисто смола: протащи складушки-ладушки Кулаткина — председателя, как его жена накрыла с бабой. Смехота: в сусеке на пшенице прихватила. Я без сердца про него.

— Не щадишь Кулаткина. Это-то, возможно, и толкнуло Василия на покушение. А ведь Елисей Яковлевич — власть, народ верит ему.

— И я верю, соболезную. И баба моя Алена травами лечит Елисея. Ты, сынок, называешь его властью, а Елисей не прямая власть, а горбылек, коленчатый суставчик. Из центра закон выходит какой? Прямой, а пока областные мозги обдумывают его, он дает кривулину. В районе еще зигзаг, а уж на месте в Пределе в колечко закрутим, к местным условиям приспособим… Иной раз так приспособим, что ничего не поймешь, хоть снова пиши закон.

Филипп сказал, что обыкновенный он человек, Елисей Яковлевич, молиться не на что. А вот власть ставил в Пределе человек с тайной в судьбе. В серьезе и непостижимой простоте тайна его… Был строгой красоты, глаза с глубоким заглядом в завтрашний день. Ведь еще рубились саблями за рекой, в горах стрекотали пулеметы, а он поднял знамя над Советом, начал сеять, ремесла налаживать. Умел он дышать одной грудью с народом.

Однажды плотник топор обронил с клубной стенки, пролетел топор на вершок от головы Ерофея, вклюнулся в пол у самых пальцев промеж ног. Ерофей чуть побледнел, поднял топор, сдул соринки с его и подал плотнику. Как ни в чем не бывало. Давай, говорит, песню сыграем, а?

Да, брат, рубаха скороблена ледяной стужей. Босиком ведут Ерофея, под ногами сопит кулагой грязь со снежком. «Сдайся, Ерофей, жив будешь, и мы смерть твою на свою душу не возьмем». Остановились у раскрытого окна, в избе-то сверчок фенькает, зовет: «Сдайся, Ерофей, на печку полезай, я буду тебе про твое детство фенькать». Из трубы дымком помахивает, как невеста кисейным рукавом. На заходе месяц расплюснулся, застыл, и свет-то кругом озяблый. А ему, то есть Ерофею, наверно, заря за шиханом казалась. Братство в любви и согласии виделось ему, иначе бы сдался, когда на веревке шкура с пальцев осталась — так дернули конями… Один из палачей орал на общество, грозил народу русскому гибелью. С губ, как у кобеля, кружевом сучилась пена. А где он? Сдвохлая вонь держалась, да и та выветрилась… Ерофей терпелив был, как сама степь. Вместе с Елисеем Кулаткиным сидел в пруду под водой, дышал через тростинку, когда ополоумевшие в злобе на лодчонке искали их. Кулаткин не выдержал, зашевелился, вылез из воды, ну, тогда и Ерофею пришлось выпрямляться. Стрелял из нагана до последнего патрона, прикрывал в бегах Кулаткина. Елисея настиг рубака на мусульманском кладбище, саблей пластал, да все по камню попадал. Одумался: да это же писарь волостной… Даже заем свободы Керенского навяливал мужикам, чтобы до победы войну вести. Приставил к кадыку Елисея клинок, скалился: уж очень смешно было ему, как Елисей-то Яковлевич слепнет слезно от того горящего на солнце клинка. Кинул в ножны клинок, нагайкой врезал наотмашку, мол, улепетывай к своим бумагам!

Пуля небольшая, а как разворотила Ерофееву грудь. Как кровь-то выплескивается… Вот он-то и ставил правду на ноги. Елисей уж потом на свой лад утрамбовывал, равнину сделать норовил, чтобы не спотыкаться.

— Кто же этот Ерофей?

— Из Толмачевых он, отец Терентия и Андрияна с Железной горы.

— Знает тебя Андриян?

— А как же! — Филипп намекнул, мол, ежели Андрияну пожаловаться, вызволит он его.

Следователь отпустил Филиппа.

VIII

Как только Филипп Сынков вернулся в камеру, староста со строжинкой посмотрел в глаза, спросил, о чем шла речь у следователя.

— Эх, сынок, обо всем на свете. Задушевно беседовали. Совестливый начальник. Я ему о своем грехе, мол, бабам помогал, а он мимо ушей пропустил, отводит на пустяки. Мол, кто главнее — Елисей или Ерофей. Выложу ему стишки, отпустит.

Староста покачал головой:

— Дядя, да ты вовсе дурачок… Сейчас даже коза кумекает что к чему. Еще-то что было?

— Стишки рассказывал собственной придумки. Ничего, смеется, молодец, говорит. Велел про него наплести. Вот похлебаю бурду, возьмусь прилаживать слова, чтобы было складушки-ладушки — толстой палкой по макушке.

Староста слушал его байки, скучнея на глазах.

— Пропал ты, дядя, ни за понюх табаку… Знаешь, расскажи-ка мне о своей жизни.

— Ты еще глыбже потопишь?

— Жалко мне тебя, борода, вроде умный ты, а дурак. Расскажи, может, повертку отыщем, надо выкручиваться.

— Ладно, расскажу, все равно уж глубже дна не утонешь.

Староста слушал вполуха рассказ Сынкова о его жизни.

— Что я тебе скажу, дядя, то ты от меня не слышал, — староста долго вбивал в голову Филиппу, что говорить. — Понял?

— Ага, понял. На своем стоять, значит.

На этот раз в комнате сидели двое — следователь и грузноватый чернобровый, лишь раз косо взглянувший на Филиппа. Он поморщился: от Сынкова шел тяжелый тюремный запах. Открыл форточку. Следователь, потирая веснушчатые руки, велел Сынкову рассказать стишки.

— Вот увидите, Павел Павлыч, что это за чудо… Ну?

— Ничего не знаю.

— Вспомни, вчера рассказывал.

Перейти на страницу:

Похожие книги