Музыка с барабанным боем, повелевающим голосом певца и сиповатым, горячо взвизгивающим голосом певицы торжествовала с удалью победившей обыкновенности. Истягин заражался ее непритворством, откровенностью и баловством — не морочила она сложностью непонятной натуры, газами городскими травленная, грохотом ткацких станков оглушенная, веселилась самая обыденная женщина в свой субботний вечер, когда она, вернувшись с работы, накормив детей, постирав белье, выпивала со своим приходящим мужиком и, закурив папиросу, нараспев выкрикивала сиплым задорным голосом: «На планете мы с тобой вдвоем!»
На музыку эту и отзывался Истягин чем-то давно забытым в душе или некогда приснившимся в таежную ночь.
И он, привалившись к дубу, вглядываясь в танцующих, испытывал легкость оттого, что парням к лицу длинные волосы. Легко, энергично танцевали. Диковатая грация. И темная ночь вокруг, и река моет борта лодки, и море поблизости раскинулось. Хорошо. И зачем нападают на молодежь, мол, вальсы не любит. Не дай-то бог дожить мне до тупой смурости и неприязни к молодым. Вона как весело им.
Несколько человек, ребят лет по семнадцати, в замшевых куртках, джинсах роились поодаль от танцплощадки, на границе поляны и пойменного леса. В их позах было что-то вроде скуки и вызова. Подвыпившие, но уже привычные к опьянению. Возможно, эти ребята артелью начали дурить еще засветло. Шли «свиньей» по песчаному плесу: нос — трое, за ними четверо, в конце один — хвост.
Подошли к парню:
— Снимай плавки!
— Да вы что, ребята?
Плавки привязали к шестику. Двое рабочих только расстелили брезент, пиво поставили, как «свинья» подоспела.
— Эхма, пивко!
Пивком не удалось разжиться — на самбистов напоролись.
В кустах спрятали железную «кошку» на веревке — сгодится: раскружишь веревку с когтистой железкой вокруг себя — разбегутся даже самые смелые.
Глаз у Истягина был наметан: в лесах на большой реке, на заливчиках морских самые удивительные встречаются люди с холодными, безжалостными глазами — браконьеры, угонщики лодок, машин, просто пьяные забулдыги, не знающие, куда девать себя, как разменять день на ночь. А такие вот ночи в яблоневом цвету, с крепким запахом мочажин, озер, протоков, с томящейся над сопками приплюснутой ущербом луной выводят из равновесия даже живущих обычной жизнью нормальных людей.
Охотничьим мягким шагом Истягин шел мимо палатки. Палатка провисла от росы. Внутри горел фонарь, за пологом показалась белокурая голова девчонки. Потом свет погас, послышался мужской смех.
Истягин перегнал лодку к островку, кинул якорь вдали от берега. Лег на слани лицом к небу. Вечно бы следил за медленным поворотом звезд. За немногим исключением он не знал названия звезд и не мог вообразить, можно ли знать. И ни о них, и даже ни о своей жизни (дне прошедшем и завтрашнем), ни о том, почему зашумели на берегу, не думал он. Ни о чем не думал, вроде бы плавно носило его в звездном хороводе; сияние и прохладную чистоту звезд чувствовал телом и мыслью. По заре зазяб, вспомнил о вентерях, вытащил. Всего несколько рыбешек. И вдруг сильно затревожился: все не так, как надо! Зачем-то записки уступал молодому другу Феде Тимонину, а что, если для Серафимы? Зачем они ей? Что за цель у нее? И Лялька, кажись, носила ей его писанину какого-то дикого жанра.
Примкнув лодку, пошел домой. А в доме его — Булыгины, Макс и Клава.
— Господи, где ты пропадаешь? Лялю увезли в больницу, — сказала Клава Булыгина.
— Да как же так? Валя-то где же?
— Вальку прогнала Ляля. Сам виноват. Зачем девку удерживал дома против воли жены? Зачем уехал на всю ночь? Ляля вся затревожилась, уж так затревожилась. И начала выбегать из дома. А где ей бегать? Ноги едва держат. Тут и задела ее машина легковая крылом.
— А может, не задела, близко пронеслась, а Ляля испугалась, на штакетник упала, — сказал Макс. — Ну, все равно. Негодяи, даже не остановились. Совсем современные негодяи. Я их найду.
Детей забрали к себе Булыгины.
Ляля скончалась в больнице к исходу дня. Тело ее привезли домой в ночь.
Истягин то подходил к гробу, в котором лежало тело жены, то отходил к окошку, глядел на широкую лунную дорогу поперек реки. Думалось о Ляле само собой, просто, грустно и хорошо, с умилением. Была Ляля всякий день нова своей простотой и повторяемостью. Вроде бы фольклорная душа. Была она берегами для него. Берега надежны, неразмываемы, местами скучно-плоские, но берега. И он настолько положился на нее, что даже сам почувствовал, как размагничивается во всем, что касается практических дел, улетает от действительности. А так жить нельзя семейному мужику.
— Ты со мной строже, дева, — сказал однажды он.
Она покачала головой снисходительно, по-матерински улыбаясь.
— Нельзя строго. А почему, не скажу.
Но он пристал, как смола, вынь да положь, почему нельзя с ним строжать.