Ранней весной выгнала Алена овец на обтаявший косогор у осинника размяться, землю понюхать, пощипать старюку, квелую зелень осеннего подгона. Соскучилась по вешней воле, припозднилась до сумерек — сидела на пеньке, любуясь ленившимся над чернолесьем месяцем. Расплывчатые думы ее были вспугнуты фырканьем лошадей, смачным чмоканьем колес по лесной воде на гребне. Послышались в чистом воздухе ругань, крики, потом стрельба. Что-то трещало, ломалось. И только умолк лошадиный и людской переполох, вдруг гравий с крутизны посыпался — прямо на нее катилось что-то: еж не еж, кругляшок не кругляшок. У ног зацепился за осинку, и просверлился из свертка детский плач. Ребенок был увернут в пальтишко, лицо закрыто башлыком. В доме раздела — сломана ручонка у девочки. Наладила ручонку, в лубок завязала. Пришла в себя, волчонком отодвинулась к стене на кровати. Чья? Откуда? — молчит. Уж не немая ли? «Не иначе бог послал дитё», — подумала Алена. И нарекла ее Ольгой в память о матери своей.
Пастухи любопытствовали в меру, одобрительно качая головами.
Мефодий Кулаткин ходил по чапыжнику с двустволкой, за поясом вальдшнеп, уж начавший протухать. Как бы меж делом беспечно спросил молодец, не слыхала ли Алена, кто приютил пропавшую девчонку.
«Больно скоро забываешь, Кулаткин, как меня унизил, на всю жизнь обидел», — кипело в душе Алены тогда.
Алена считала, что с нее начал он свою деятельность без раскачки, без робости, а сразу с места в карьер. Будучи объездчиком, он настиг у пшеничной нивы Алену, одичавшую от голода: вышелушивала зерна из колосков, жевками кормила Клавку и даже сама изредка глотала мучнистые слюни.
Сунул руку за пазуху Алены меж пустых грудей, краснея от стыда, вытащил целую горсть колосков. Жалко было ему Алену, но, как вспомнил вслух подростков, которые, надрываясь, мешки на сеялку подымали, вспомнил всех голодающих, вспомнил, как сам стыдился сорвать колосок, хотя от голода мельтешили перед глазами какие-то мошки, осерчал сильно. Привязал к руке Алены кнут, сел на кобылу. Ехал тихо, жалел бабу-воровку — едва переставляла опухлые ноги.
— Ты ребенка-то все-таки корми жевками, — обернувшись, сказал он сурово.
В райцентре посадили в каталажку, хлебом накормили. И она сглупила: наевшись, чуть не померла… Через неделю выпустили. «Забывчив Кулаткин», — думала Алена.
— Ребенок? Геологи увезли скорее всего, Мефодий Елисеевич. Любят подбирать детей, о грядущих веках думают геологи-то, — отвечала Алена спокойно, и только взгляд ее обдавал Мефодия то светлым холодом, то светлым огнем.
Затерялась Ольга в многодетной семье, как ягненок в большом стаде. Жизнь не стала труднее: где семь ложек тянется к чашке, там и восьмая найдет, чего зачерпнуть. Как новый человек, так она в лесок. Зимой — к овцам в кошару. Алена покой вселяла в ее душу: мол, никому не отдадим, губенки ее дрожащие гладила пальцами. Росла вместе с внучками, прилепилась душой к Алене.
«Иван любит ее, криворучку, в пастухи пошел из-за нее, поближе к ней, — думала Алена, — вот если бы женились, сказала бы я тогда Кулаткиным: «Ваша не берет, берет наша, толмачевская и сынковская… Унизил ты меня, Кулаткин, на всю жизнь обидел».
«Кто ты, Мефодий, для Ольки? Погубитель матери ее. А еще полюбовник девки? Но я смогу вот так дунуть, и нет ваших шашней. А что будет опосля? Меня за кого посчитают? Зачем растравлять души! Были ли виноватые-то?» — думала Алена, отмалчиваясь сейчас перед Ольгой.
Думала-думала Алена, да и выкруглила историю в успокоение Ольги: она, Алена, хоть и дальняя ей родня, но бабушка, отцом был герой, погиб, когда Ольгина мать носила ее, а потом умерла при родах и никакого наказа не могла дать дочери. Никто Ольгу с горы не катнул под раскат — сама сорвалась, попортила руку.
— Все ты придумала, беленькая, в деда Филю удалась, придумщик он, да и Иван-то на ходу жизнь сказками подменяет шиворот-навыворот. Чтоб благородно и красиво было, пожалостнее.
— А разве не меня звали Томой?
— Все перепутала! Топай-топай ноженьками, говорила я тебе маленькой. Не гляди, Олька, назад, а гляди вперед. Не трать душу по пустякам, на злобу и зависть, на подозрения разные. Чего же петлять?
— Бабушка, где топор?
— А зачем?
Во дворе ручная аистиха со сломанным крылом, подняв голову к небу, тоскливым криком провожала пролетавших уток. Она так зашлась в горестном смятении, что уж не различала, какие птицы мелькнули в облачном небе.
Ольга погладила рукой аистиху.
— А что, плохо без мужика, птица бедная?..
Не успела Алена помешать Ольге — зажав в руке крылья и ноги аистихи, она резким отмашным движением кинула на чурбак ее голову, взмахнула топором.
— Чтоб обмерла! Дикая, матушка.
— Одной меня, косоручки, хватит! Отрубила я старую жизнь. Скоро, очень скоро все решится.
— Не проговорись, Олька, Филе… О нашем-то разговоре. Такая мука, такое смятение найдет на него.
— Вот еще, буду говорить.
— Ну тебя к шайтану! Задиристая и вздорная стала ты, девка.
— Может, я не угодила тебе расспросами о моих родителях?