И я ничем не отличался, тоже метался в ужасе, уже и соображал с трудом. Одного хотелось – исчезнуть, спрятаться… Может, потому я и рванул в храм Истли. Старые храмы мрачные, темные. Кто-то открыл дверь, и я увидел этот спасительный темный провал в древней стене, рванулся туда и сразу забился в угол за колоннами, почти у самого алтаря. А ужас не исчезал, наоборот, усиливался. Я сжался, стараясь стать как можно меньше, чтоб этот царь-ужас не сожрал меня. И звук… не стон, не крик, не звон – я не знаю, что это было. Он перекрывал все: визг женщин, вопли мужчин, вой собак, он проникал через толстые стены храма, проникал внутрь, в кожу, кости, мозг…
А потом – все. Тихо. Так тихо, как, наверное, бывает только в смерти. Я все равно боялся шевельнуться, но уже… как бы сказать… осознанно. Услышал, как застонал кто-то рядом, и испугался еще больше. И тут понял, что я обделался, как младенец, и вывернуло меня наизнанку, я весь в дерьме и блевотине, меня трясет и сил никаких нет, но так страшно быть в этой темноте, что я рванул наружу.
А там все были мертвые. И такие же… обгаженные. Но мертвые. А из храма выходили или выползали немногие уцелевшие.
Я направился к ярмарке… но не дошел. Не смог. Потому что все было мертво. Люди, птицы, кошки, мухи – все валялись там, где упали. Я не выдержал и побежал куда глаза глядят, прочь от этого кошмара, и опомнился только уже в нескольких лигах за городом. То есть я упал без сил и то ли уснул, то потерял сознание, не знаю. Очухался, когда рассветало, только собрался поразмыслить и вижу – тут тоже смерть. Птицы валяются мертвые, мыши-полевки, муравьи, жуки…
В общем, даже не знаю, сколько я пытался убежать от смерти, пока не убедился, что это бесполезно. Увидел деревню… тоже мертвую. И знаете, никаких запахов, хотя лето, жара. Покойники только ссыхались. И тут как увидел эти трупы кругом, враз и успокоился, потому что на мертвых ни мух не было, ни жуков-трупоедов, ни червей. Я понял, что один остался. Совершенно. Прислушался – комары не зудят, сверчки не стрекочут. Мир умер. А я почему-то остался. Обгаженный.
Набрал я воды из колодца, вымылся как следует. Мыло в одном доме позаимствовал, одежду чистую. Понял, что проголодался страшно, ведь до того, считай, только воду пил, если ручьи попадались. О чем думал, не помню. Вроде как раз я один остался, надо хоть чистым быть. Еды взял, вещи самые необходимые, все равно никому уже не нужные. Отошел подальше от деревни, костер развел, каши сварил, поел впервые после Катастрофы. Тогда никто еще не знал, что это именно Катастрофа и была.
Я долго шел. На запад. Не потому что цель какая-то имелась, просто надо же было куда-то идти. И с каждой лигой, с каждым днем я укреплялся в мысли, что остался один в мире. Я даже не вспомнил, что из храма вместе со мной несколько человек выбралось. А если бы и вспомнил, не вернулся, не смог бы я войти в город…
Я иногда заходил в населенные пункты – взять еду или что-то еще, кружку, ножницы, нитки… иголки-то у меня были. Единственное, что осталось. Лакомства-то остались в обгаженных штанах. Знаете, что меня больше всего доставало? Отсутствие комаров. Я их ненавидел, потому что работа в поле непременно сопровождается комариным хором. И раз они исчезли, то очевидно – наступил конец света. Рыба – и та передохла.
И тишина кругом… вот разве что листва под ветром шелестит, так, словно нарочно, ветра так и не было. Ясно, солнечно – и ни ветринки. Поэтому, услышав невнятный звук, я даже удивился. Но пошел посмотреть. У самой дороги, под кустом – мальчишка, свернулся в клубочек и дышит, как собака, – мелко и часто. Белобрысый и с ушами на макушке.
Даже Тимаш, который по определению никому не верил, кроме себя, ни слова не сказал. Даже не посмеялся над откровенным «обгадился я». А может, именно эта деталь и убедила его в правдивости Дарби. А еще Сеглер подумал, что если бы Тимаш засмеялся, Милл его просто убил бы.
– А дальше что?
Милл пошевелил дрова в костре и грустно улыбнулся. Дарби посмотрел на него вопросительно, но тот едва заметно качнул головой, и Дарби продолжил:
– Потряс я его за плечо. Он глаза открыл, смотрит, словно вообще никогда никого не видел, трясется и молчит. Исцарапанный, оборванный, худющий… Ну, я его из-под куста вытащил, к костру своему привел, картошки дал. Как он жрал! Словно с самой Катастрофы и крошки во рту не было. А может, и не было.
– Спросил бы, – проворчал Гратт.
– Он не помнил, – просто ответил Дарби. – Он ничего не помнил ни о Катастрофе, ни о себе, ни о мире. Он память потерял. Совсем. Я это не сразу понял, думал, мальчишка просто так потрясен… Он меня не испугался совсем. Я его расспрашиваю – молчит. Лоб морщит и молчит. Дня через два только и спросил, кто я. Я говорю: Дарби Терент меня зовут. А он снова: а я кто? Мы и не знаем, как он выжил. Меня, похоже, стены храма спасли, нас таких оказалось больше всего, кто в старом храме прятался, тот и спасся. Камни, говорят, особенные, какие-то сверхпрочные. А что с ним случилось, только боги и знают.