Новая кроватка заняла свое место на плиточном полу – четыре полотняные стенки, жесткий матрас и натянутая на него, словно на барабан, простыня. Наоми положили в кроватку, она заплакала, вместе с ней заплакали все остальные младенцы; она испугалась, услышав вдруг столько человеческих голосов сразу, но в то же время это было началом какого-то приключения, все эти дети, брошенные юными отчаявшимися матерями, сбежавшими или слишком робкими отцами, семьями, ослепшими от эгоизма и низости, обманутыми социальными институтами, законами, привычными правилами. Дети, похожие на прожорливых, хищных зверьков, всеми своими ручками и ножками, всеми нервами цепляющиеся за жизнь.
Саломее эта история не понравилась. Она ждала продолжения, какой-то интриги, чего-то, что могло удовлетворить ее аппетит. А может, это напомнило ей собственную историю, ведь и ее бросили родители: завещали огромное состояние, а потом приняли яд и отправились к праотцам.
– Почему об этих детях ничего не известно? Ведь у них у всех были мамы? Почему они их бросили? И что с ними будет потом?
– Вам правда хотелось бы это знать?
Я вдруг поняла, что имею над ней власть, сродни той, что имеет надо мной Фредерик. Чувство это было приятным, но от него оставался какой-то ядовитый привкус, создавалось впечатление, что ты уступаешь искушению, поддаешься пороку. Чтобы убедиться в этом, я добавила:
– Если вам не нравятся мои истории, мы можем тут же все прекратить.
Саломея опустила голову. Я была для нее единственной связью с внешним миром, бесплатной, нематериальной, не имеющей ничего общего с привычной возней сиделок и медсестер, которые меняли ей подгузники, мыли ее, кормили и укладывали спать. Она прошептала:
– Нет, пожалуйста, останьтесь, рассказывайте что хотите.
И тогда я продолжила историю про Наоми.
Большую часть времени она лежала молча в своей холодной кроватке. Когда дети начинали плакать – сначала один, затем другой, потом третий, десятый, и наконец уже все в палате, сморщив, как стиснутые кулачки, личики, широко раскрыв ротики, побагровев от натуги, заходились в пронзительном крике, на шум слетались нянечки, бегали по рядам, не зная, что делать, бросаясь от одного к другому, щупая пеленки, проверяя матрасы – вдруг там затерялась какая-то булавка? – и затыкая уши, чтобы не сойти с ума.
Они не знали, что сигнал к началу этого ора подавала она. Когда в палате было тихо, но не темно, потому что в приюте темно не бывает, там оставляют приглушенный свет идущих вдоль плинтуса ламп, она чувствовала, как внутри у нее растет тревога. Это была тревога маленьких детей, которых бросают родители – бросают, как топят котят. Тогда она издавала крик – один-единственный, пронзительный, злой, призыв о помощи, и от этого бешеного вопля просыпался весь приют, заходясь в плаче, пока на усмирение бунта не прибегали нянечки, медсестры и даже акушерки.