Листья имели неприятный вкус; отдавали горечью детской беззащитности, произволом возникшей ситуации и пролонгацией повторяющегося момента: в девяти случаях из десяти, когда взрослые общаются с детьми с позиции силы, а дети познают мир из любопытства, – силы притяжения всякого явления.
– Если мамка тебя засечет, скажи, чтобы она моей ничего не говорила! – шипел в другое ухо Соловей, заталкивая мне за щеку полынь. Еле шевеля нижней челюстью, уже неспособной соединять молочные зубы с альвеолярным отростком верхних клыков, я попытался объяснить Соловью, что я не хомячок и не корова. Но, восприняв мое дымчатое, зеленовато-пегое мычание как одобрение своих действий, умник присовокупил к уже имеющемуся стогу сена сорванный на ходу одуванчик.
Мама возникла над нашими головами в образе спустившегося с небес архангела, чтобы, задав риторический вопрос: «И кто тут, как Бог?»[317], пронзить наших драконов своим безоговорочным превосходством[318]. Находясь уже наполовину в аду, мы смотрели на нее из ямы, как грешники на деву Марию, – с надеждой и смирением.
– Здравствуйте, тетя Тамара! – заискивающе пискнул Соловей, желая заработать разовую симпатию.
– Здравствуйте! Тетя! Тамара! – звонко прокричал Пупок и, как всегда, засмеялся, давая тем самым понять, что он на стороне мамы, а смеется над нами – придурками, рассчитывающими своими невинными физиономиями ввести в заблуждение взрослого человека.
– Здрасьте, – буркнул Егор и потупил взгляд, не надеясь ни на что в принципе.
Я стоял молча с набитым листьями ртом, в которых, помимо горечи возникшей конфузии, скрежетал песок ускользающего времени на зубах исторического курьеза.
– Вылезай! – коротко скомандовала мама и, повернувшись, пошла назад, не ответив ни на чье приветствие…
Я полез.
– Давид! Не забудь попросить маму, чтобы она ничего не говорила моей! – умоляюще твердил Соловей, подталкивая меня плечами, головой и руками в попу.
Выбравшись и выплюнув на землю травяной кляп, я чихнул (из-за попавшего в мою ноздрю одуванчика) и, поперхнувшись соплями, поплелся вслед за мамой, сообразив по сухости ее обращения, что она обо всем догадалась.
«Сейчас будет большая порка», – удрученно мыслил я, глядя на обычных тупых детей, играющих на территории нашего двора в обычные тупые игры, вместо того чтобы, как мы – умные, пускать друг другу в глаза дым.
Наташка по кличке Дура опять висела на турнике вверх ногами, и ее юбка, опустившись, полностью открыла нижнюю часть тела, закрыв верхнюю вместе с головой. За этот трюк мы и прозвали ее Дурой.
Наташка жила с матерью, братом и отцом – жилистым, злым дядькой. Ее отец и мать постоянно пили, дрались и скандалили между собой, так часто, что Наташка больше времени проводила в подъезде, чем в квартире. Они были не то молдаване, не то цыгане, и когда у них начинались семейные дрязги, их крики разносились по всему двору, перекрывая шум трамваев и гул самолетов, облетающих наш двор стороной.
Ее братишка был мелким карапузом, и мы видели его, когда родители обязывали Наташку выгуливать брата на улице. Обычно она оставляла его кому-то из бабушек, сидящих около подъезда, а сама шла играть к девчонкам, которые шарахались от нее, как от ручной гранаты, только что потерявшей чеку.
Вместе с Наташкой в этой коммуналке жил Сергей. Серега был на два года младше нас, и мы его звали просто Серя. Его мама, шикарная женщина с совершенно несоветской внешностью, сносила крышу не только бабуленциям, но и мужчинам всего двора, когда, выходя из подъезда с гордо поднятой головой, в больших темных очках и брюках клеш, отправлялась на трамвайную остановку. Она производила это действие с таким достоинством, словно шла садиться в пимпмобиль[319]. Мужчины вились около нее, как вьюны у плетня, и она меняла их как перчатки, потому что достойных в этом городе не было, а одноразовые быстро снашивались.
Итак, я двигался вслед за мамой, искоса поглядывая на злорадно улыбающихся старушек, увлеченных игрой в лото, и готовился к драматическому развитию событий. События развивались неторопливо, шоркая через весь двор унылой поступью военнопленного и приближая час расплаты, даже не беспокоились о моей судьбе, попе и ремне – ни капли. Капли то появлялись, то исчезали на глазах восьмилетки, боясь пропустить первые аккорды симфонии номер девять.
Мы поднялись на третий этаж, и мама сказала: «Дыхни!» Я дыхнул, очень надеясь на волшебные свойства вяза, но их в нем не оказалось.
«Бесполезное дерево! За сорок миллионов лет[320] так и не научилось отбивать запах табака, – с досадой подумал я, глядя на серьезное выражение маминого лица. – Наверное, решает, каким способом меня казнить. Или выбирает орудие пыток», – сделал я неутешительный вывод из ее внимательного взгляда и тяжело вздохнул.