Она как-то пришибленно замерла, услышав в его речи жестокие нотки, и при этом понятом ею слове "вег", опять всхлипывая, вскрикивая, так жалко, виновато обняла его за шею, ища примирения, оправдания, снисхождения, так горячо обливая его щеки обильными слезами, что он, сначала сделав попытку вырваться, оторвать ее руки, вдруг с закрытыми глазами стиснул зубы, растерянный, сломленный этим детским испуганным плачем, каким-то страстным порывом сочувствия, ее запинающимся шепотом, который убеждал, просил о чем-то, умолял его и вырывал этой мольбой из бредового отчаяния одиночества, из ледяной жути не исчезнувшего в сознании сна:
– Ich bin traurig… Vadi-im!.. Entschuldige mien… [Прости меня…] Mein Vadi-im!..
"Нет, нет, я никого не предал. Нет, я умер бы, если бы кого-нибудь предал! Что же это? Она не лжет? Она не может так лгать!" - подумал Никитин с томительной дурманной мукой, ощущая ее слезы на своем лице, ее мокрый кончик носа, вдавившийся ему в висок.
10
Она лежала, истомленно вытянув руки вдоль тела, чуть повернув в сторону заплаканное лицо, - волосы рассыпались на подушке, текуче и мягко отливали под солнцем желтой медью, - дышала спокойно и ровно, как во сне; а он видел, что она не спала, сквозь полудремотно шевелящиеся ресницы следила за легкой игрой чистого света по белизне потолка, по цветочным обоям мансарды, и подумал:
"Опять? Неужели? Все опять повторилось?"
А было уже утро, весеннее, свежее, безоблачное, где-то рядом, казалось, возле подоконника, трещали крыльями в саду птицы, слабо тянуло по комнате прохладным запахом обсыхающих после росы яблонь, и в сладком светоносном воздухе, золотисто вспыхивая, искорками рассыпая мельчайшую пыльцу, порхала под потолком, садилась на обои бабочка, залетевшая через раскрытое окно из сада.
Никитин впервые за войну видел этот живой осколочек когда-то бывшего зеленого и милого дачного лета, теплого, покатого к реке луга около забора, заросшего малиной, пушистыми островками одуванчиков среди полуденной травы, и, лежа на спине, долго наблюдал порхание бабочки, не двигаясь в оцепенении усталости, неизвестно зачем вспоминая знакомое со школы слово, которое Эмма могла понять, и сказал шепотом:
– Баттерфляй…
– Butterfly? - Она раздвинула полудремотные ресницы, еще мгновение, сонно не понимая его, затем с робким удивлением оборотила к нему лицо, пальцем коснулась его губ, поцеловала этот палец и прошептала: - Butterfly - english… Deutsch… Bitte, lerne Deutsch… Schmetterling, Schmetterling [Баттерфляй - это по-английски. По-немецки… Пожалуйста, учи немецкий… Бабочка, бабочка], - проговорила она по слогам и опять пальцем тронула, погладила его губы, с той же робостью ожидая, как он произнесет это слово.
– Бабочка, баттерфляй, - сказал тихо Никитин. - Очень похоже. Schmetterling? Нет, не похоже. Какое-то темное слово. Ты права, я плохо учил в школе немецкий. Ничего не помню. Отдельные слова и фразы, вроде "Ich gehe in die Schule" [я иду в школу].
Она сморщилась совсем по-мальчишески, поняв лишь эту одну сказанную им фразу "я иду в школу", но продолжала смотреть внимательно, вслушиваясь в его голос, и все не отнимала легонького пальца от нижней его губы, словно осязанием проверяла звучание чужого языка.
– Bitte, sprich [пожалуйста, говори], - попросила она.
– Кажется, в седьмом классе, - проговорил Никитин, не рассчитывая полностью, что она могла понять его, - нам задали выучить стихотворение Генриха Гейне. Из учебника немецкого языка… Ты знаешь такого поэта - Генриха Гейне?
– Heinrich? Heine? - Она скорчила жалобную гримаску, выражая недоумение, и быстро и доказательно заговорила что-то, однако тут же, смеясь, приподнялась, показала на свое ухо, на язык, поболтала меж зубов языком, как это делают дети: "блы, блы, блы", и, притворно запротестовав, ладонью зажала рот ему; она убеждала его этим, что говорить сейчас так долго на разных языках не надо, - и упала навзничь, запредельно синея глазами, стала отыскивать на потолке бабочку, выговаривая суеверно и молитвенно: - Schmetterling, Schmetterling. Lieber Gott, Schmetterling! [Боже мой, бабочка!]
Она соединила кисти рук лодочкой перед подбородком и с осторожным вдохом и выдохом торопливо зашептала непонятные бегучие слова, будто на самом деле облегченно молилась, заклинала и страстно благодарила кого-то, может быть, случайную эту бабочку, по суеверной примете залетевшую из сада в комнату, или же после ужасной ночи необычно тихое, светообильное, как радость, майское утро, или, может быть, счастливую судьбу в облике русского лейтенанта: ведь он первый защитил ее и вчера не погиб вместе с другим русским лейтенантом, позволившим ей и ее брату остаться в доме, занятом враждебными солдатами.