Доможак открыл глаза. Губы певца были стянуты вместе, верхняя губа изломана, а нижняя подобрана, выставленный бугорком подбородок поджался, слился в одну линию с гортанью, которая тонко подрагивала. Лицо кайчи потемнело от натуги, на лбу вздулись жилы. Доможак понял, что воздух в легких певца кончился, и он незаметно, не прерывая пенья, снова сделал полный вдох, и теперь долго еще воздух, выжимаясь сквозь узкую щель зубов, будет гудеть над степью. Но вот наступил миг, когда губы разлепились, гуденье перешло в хрип, рык, крик боли. Вслед за ним начались рождаться слова рассказа о мужестве и несокрушимой силе Маадай-Кара, крушившего всех своих врагов и обидчиков не только оружием, но и хитростью…
Замолк кайчи. Рокотнув торжественно и грозно в последний раз, успокоились струны топшура…
Доможак поднял голову к небу. Где-то там, среди этих ярких звезд, сияют и бессмертные сердца песенных героев. Но разве разглядишь их, разве окликнешь слабым человеческим голосом, попросив о помощи?
— Твой огонь плохо горит, жена.
Сорул молча встала и исчезла во тьме.
Доможак знал, что утром певец уходил через Туву в Монголию или в Китай, на Убсу-Нур. И зачем уходил, тоже знал: свои боги и русский бог не дали ему счастья, и Чочуш решил поискать его в той стране, откуда скакали горящей степью кони, неся всадников смерти. Если они были так сильны, то какими же могущественными и непобедимыми должны были быть их бессмертные боги!
Чочуш, гость Доможака, плотно сел в седло на заре, а когда из-за края степи вынырнула расплавленная скобка солнца, он был уже далеко от гостеприимной юрты. Добравшись до реки, развернул коня, подставив солнцу левое ухо, и двинулся к белым горам, встающим на горизонте. Но это были чужие горы, а до чужих гор дорога всегда длиннее и опаснее, чем до тех, в которых вырос, стал мужчиной, познал все необходимое, что суждено познать человеку, если он не потерял стыд и не выбросил, как ненужную вещь, свою бунтующую совесть.
Копыта коня выбивали желтую пыль из ковыльной степи, и та висела за всадником, Как бесконечный хвост, не спеша улечься на свое привычное ложе. Ни ветерка — только палящее солнце. И далекие горы в этом мареве качались, как живые, казались грядой облаков, колеблемой ветром, наполненной дождем и прохладой К такому виду гор Чочуш не привык. Его горы всегда были незыблемы И походили они только на горы и ни на что больше!
Старый Коткен, уходя домой, в землю, слово взял у него непременно пробраться на восток и принести оттуда чистый свет разума и воли. Чочуш пообещал, даже не уяснив толком, чего же от него хотел старый мудрец. Лишь потом понял, что Коткен всю свою долгую и трудную жизнь искал этот свет и эту силу, но так и остался при дымном очаге выплевывать остатки своих внутренностей. А ведь он верил всегда, что стоит лишь отыскать счастливый перевал, за которым скрывается долина радости, и все будут жить в довольстве, сытости и мире Не нашел сам и передал этот завет мальчишке, которому даже с именем и то не повезло.[29]
В счастливую долину верили и русские бородачи, живущие в душных деревянных домах и прячущие огонь очага в каменные сундуки. Только свою долину они называли другим именем — Беловодией.[30] А Коткен перед смертью, когда его душили духи-кермесы, шептал другое имя своей мечты — Шамбала…[31]
Имена-то, может быть, у той долины разные были, но ведь она — одна! А если та счастливая долина одна, то хватит ли в ней места всем сирым и обездоленным? И другое что-то бормотал Коткен. Он много кочевал, много видел, много думал. Да и не похож был на других стариков кайчи не кайчи, кам не кам, а что-то между ними Злые языки говорили, что и не теленгит он вовсе, а дальний гость из мест неведомых — ни родни, ни друзей у него не было. Да и песни он пел другие. И сказки рассказывал, не похожие на сказки гор. Даже злого Эрлика называл почтительным длинным именем Номосуцесова Чочуш остановил коня, козырьком приложил ладонь к глазам серебряное поле степи разрезал длинный зеленый язык, посреди которого стояла рыжая юрта и над нею клубился дымок. Всадник удивленно прицокнул языком — такого подарка он не ожидал: Доможак сказал, что его костер в этой степи горит последним. И зная, как тяжел путь от леса через сухую степь, загрузил торока на седле гостя едой и питьем на пять дней пути. И ружье дал, заплатив им за топшур и песни:
— Когда съешь и выпьешь все, тебя ружье кормить будет.
В степи, как и в горах, нет врагов. И, запрятав косичку под шапку, Чочуш повернул коня к одинокой юрте. Первыми его заметили собаки и подняли истошный лай, но лишь приблизился к жилью, успокоились, завиляв хвостами: тот, кто спешился и с протянутой для приветствия рукой поспешил к хозяину, не может быть, по их понятию, чужим человеком.
— Драствуй! — приветствовал гостя по-русски хозяин.
— Драстуй, — отозвался Чочуш. — Прости маленько… Больше русских слов Чочуш не знал. Не знал их, похоже, и хозяин юрты. Гость принял из рук хозяйки пиалу с кумысом, только что налитым из тажуура,[32] благодарно кивнул.