И пришла мне тогда знатная идея. Были у того помещика на конюшне сильные и крепкие лошади — и задумал я тогда, что не грех их украсть. С ними, думал я, как-никак и порученность исправлю я вашу, и не уроню звания донского офицера. Посоветовался я с Какуриным. Сей преданный слуга мой сильно задумался. Трудно украсть коней из-под замков и запоров, под которыми их сберегали, да и конюха спали всегда на конюшне, и строгий приказ им был отдан: пуще глаза беречь дорогих коней. Однако говорится: «Голь на выдумки хитра». Вот мы и надумали. В те поры у помещика набивали новые перины, и на дворе, в особо устроенном ящике, было насыпано страсть сколько перьев. Хлопцы конюшенные были народ не дюже умный и до всяких историй послушать охочий. Под вечер зачал я им рассказывать, где были и что видели. Сказал я им, что и покойников видывали, и упырей, и вурдалаков в Молдавии встречали.
— А може, — спрашивают хохлы, — пан-казак и самого чёрта видав?
— Видал, говорю.
— А який такой на вид?
— А ровно, говорю, человек, перьями обросший, а рога-то бычьи.
— Ось, говорят, який страшный.
— Нет, говорю я, чёрт не страшный, а дюже весёлый — он насчёт пляски первый затейник.
А Какурин сидит тут да смекает, значит, как бычачьи рога достать надо. А у барина были рога с тура. В кабинете висели, а я думаю, достанет чёртов сын или нет?
Достал! Стало смеркаться, стража на ужин пошла. Мы сказали: «Не хочется».
Поснимали мы своё платье, сложили на полатях, как быть следует, положили заместо себя кулёчки и накрыли их зипунами. А сами в чём мать родила выскочили во двор, достали мазницу, чем колёса мажут, и ну друг друга намазывать. А потом к ящику перьяному, да в перьях и выкатались. Умора — какие страшные стали, а Какурин рога достаёт да скрипочку; подвязали мы рога, глянули в колодезь, да самим страшно: такой вид сверхъестественный стал. А уже темно совсем было. Прошли мы на конюшню и залегли наверху, на сене; лежим. Тихо всё, а сердце-то так вот и бьётся и трепещет... Прошло не более как с полчаса времени, скрипнула дверь, вошла стража, принесли фонарь, достали замусоленные картишки, и ну играть в носки.
А я возьми да на скрипочке и пискну тихонько.
— Слыхал, — говорит, — Остап?
— Не, это так только попричтилось.
— Попричтилось и есть! — И замолчали.
А я опять — и завозись мы наверху на полу, замяукай и завозись. Лошади захрипели, бьют ногами, беспокоятся.
— С нами крёстная сила! — шепчут хохлы и играть бросили.
А я тем временем на скрипочке уже форменно казачка нажариваю, а Какурин спрыгнул да насандаливает по коридору. И в дугу изогнётся, и рукой поманит, а сам ровно тетерев чуфыкает. Повалились мои хохлики, позакрылись с головами свитками, лежат, ровно окочурились. А мы сверху — да к коням, надели уздечки, сняли запоры — и во двор. Собака было тявкнула, да сама оторопела, поджала хвост да в конуру забилась, а мы ворота настежь да с места в карьер и пустили.
Сбежало суровое выражение с лица Платова. Ласково улыбался он своему ординарцу во время рассказа, и когда дошло дело до казачка, то громко и неудержимо расхохотался донской атаман.
— Так, говоришь, казачка наяривает?! Ну, молодцы! Ну как, я вам скажу, не любить донских казаков! Ну, распотешил, Пётр Николаевич, страсть распотешил. А далее — так в перьях и до Черкасска?
— Никак нет, ваше высокопревосходительство. Отъехали мы вёрст, надо полагать, поболее полутораста за ночь Кони совсем уже приставать стали, да тут в озере и обмылись, а потом напали на двух мужиков и отняли платье...
— Ну, спасибо, голубчик! — ласково сказал Платов. — Да что ты такой пасмурный? Я вам скажу, не след донскому казаку невеселу быть. Не сегодня завтра война начнётся, а где же казаку и потеха, как не на войне? Или ты, государь мой, на меня обиделся, что пожурил тебя понапрасну. Я вам скажу, грех на старика обижаться!
— Смею ли я, ваше высокопревосходительство, сердиться на вас. Вы одни можете утешить меня.
— А что такое, голубчик?
— Как был я в Новочеркасске, ваше высокопревосходительство, то был там лейб-казачьего полка штабс-ротмистр Рогов и сказывал, будто невеста моя наречённая сбилась с пути истинного. И не знаю я — то правда или нет?
— Ничего я не знаю, государь мой. Не след казаку накануне битвы думать о бабе. Не казачье это дело, — и зорко глянул атаман на своего ординарца, глянул, словно насквозь прожёг, и смягчился.
— Бывал я в одном доме. Клингели, отец с дочерью, тоже туда хаживали. Последний раз, с месяц тому назад, сижу я у них, звонят — Ольга Клингель. А старуха хозяйка гневная встаёт и говорит лакею: «Не принимать». А потом мне пожаловалась: «Всё, говорит, ваши казаки её избаловали».
Как полотно побледнел молодой казак, покачнулся даже и вышел из комнаты атамана...
Не мила ему жизнь! Не мил белый свет.
Темно в атаманской приёмной, тихо. Чуть тикают часы, да внизу, слышно, жильцы возятся, спать собираются.