Бумага на обещанный султаном земельный надел не пришла ни к концу лета, ни к началу зимы. Весной Ходже сказали, что ведется новая перепись земель; нужно еще подождать. А пока его, пусть и нечасто, приглашали во дворец, где султан задавал ему вопросы о том, что предвещает треснувшее зеркало, или зеленая молния, ударившая в море вблизи острова Яссы, или разбившийся вдребезги сосуд с кроваво-красным вишневым соком. Отвечал Ходжа и на вопросы о животных из нашего последнего трактата. Вернувшись домой, он твердил, что мальчик вступает в пору юности, когда человек легче всего поддается влиянию, и что он, Ходжа, приберет его к рукам.
С этой целью он приступил к работе над новой книгой. Из моих рассказов он знал о Кортесе и о том, какой конец постиг империю ацтеков, так что история юного короля, который не придавал значения науке и оттого был посажен на кол, уже давно была у него на уме. В те дни он то и дело принимался говорить о негодяях, которые смогли победить и подчинить своим порядкам хороших людей с помощью хитроумных изобретений, оружия и сказок только потому, что хорошие люди слишком долго предавались дреме. Но о чем он пишет, запершись, Ходжа долгое время мне не рассказывал. Поначалу, подозреваю, он ждал, что я сам захочу об этом узнать, но в те дни я чувствовал себя особенно несчастным: на меня вдруг сильнее прежнего навалилась тоска по родине, а вместе с ней – и враждебность, которую я испытывал к Ходже, так что я подавил свое любопытство и успешно делал вид, будто мне дела нет до того, к каким выводам пришел его творческий ум, основываясь на историях, вычитанных из купленных дешевизны ради скверных, порванных книг, и на моих рассказах. С удовольствием наблюдал я, как день ото дня потихоньку тает его самоуверенность, а потом и вера в важность того, что он пытается написать.
Ходжа уединялся в маленькой комнатке на втором этаже, которую сделал местом своих ученых занятий, садился за стол, сработанный по моему чертежу, и даже начинал размышлять, но не писал. Я догадывался об этом; более того, я знал, что он не пишет, что ему не хватает смелости писать, не узнав моего мнения о плодах его раздумий. И дело было даже не в моих немудреных соображениях, которые он, казалось, презирает; в действительности ему хотелось знать, чтó думают другие, подобные мне, – те самые «они», которые вложили в меня все эти сведения, заполнили все эти коробочки и ящички для знаний. Что бы «они» подумали на его месте? Вот о чем он жаждал у меня спросить, но не мог! Как же я ждал, что он переступит через свою гордость и наберется храбрости задать мне этот вопрос! Но он так и не сделал этого. Книгой он через некоторое время заниматься перестал – уж и не знаю, закончил он ее или нет, – и вернулся к старой песне о глупцах. Ведь нет ничего важнее науки, а он все никак не может уразуметь, почему они так глупы, почему у них так по-дурацки устроены головы! Я подозревал, что он твердит это от отчаяния: из дворца не последовало никаких знаков, подтверждающих основательность его надежд на высочайшие милости. Время уходило впустую, порой юности султана воспользоваться не удавалось.