равшийся дизайнер неожиданно выговорил совершенно внятно, —
Жан-Поль Сартр — это же был наш человек, он даже роман такой
написал, называется «Тошнота». Про похмелье. Похмелье от жизни.
Когда они, не совпадая, выпили, Иванов снова стал пытать
Семена.
— А ты всё пишешь?
— Пишу. Вот пьесу закончил. Называется «Электричество».
— Про немцев что ли, про пытки? А я уже двенадцать лет
читаю только философию и специальную литературу. Мне много
раз предлагали: почитай художественную, я всегда говорил: нет.
67
Ну, несерьезно это. То ли дело Людвиг Фейербах, там же бездна ума, разврат ума… Как ты полагаешь, это допустимо? И вообще, я же
знаю, вы, писатели, считаете себя исключительными, неуязвимыми, а в вас-то попасть легче всего. Кто такой дизайнер в ваших глазах?
Обслуживающий персонал. А по сути, чем ты от меня отличаешься?
Оба пустоту перемалываем.
— Хочешь, объясню, чем мы отличаемся? — спросил Семен. —
Ну вот, что, например, тебе снится по ночам?
— Ну не знаю, разные сны бывают. Вот сегодня мне, напри-
мер, приснился человек с двумя головами. Одна говорит, а вторая
поддакивает.
— А мне снятся слова! Понял? Слова!!! А не веселые картинки.
У меня в голове буквы бегают.
Иванов медленно повернул голову к бару:
— А не женщины? Вот Галя, наша Галя, например! Не бегает?
Галя в это время прижимала окровавленный платок к чьему-то носу.
— Слова выбирают, ты с ними поосторожней, — вкрадчиво
говорила она клиенту — обросшему щетиной оптимистичному мон-
теру сцены, только что «отоваренному» за бездарно прочитанный
монолог из Шеридана:
Она бы Фебу, если б встарь жила,
Не жрицей, а возлюбленной была!
— Выбирают! И живут, и умирают, — отвечал пострадавший, —
Ромео и Джульетта умерли пошло. Галя, обещай мне, что залогом
нашей вечной любви так и останется этот платок в крови с иници-
алами Г. Ж. Кстати, что это значит? Голос жизни?
— Да забирай. Галя Жемакина — по первому мужу.
Семен сидел, задумавшись. Он слишком хорошо знал, чем
кончил Жемакин.
Дизайнера надолго не хватило: пытка молчанием вымотала его:
— Попробуйте, откройте во мне одну страшную тайну. Ага, не
можете. Знаете, кто я? Ну кто я? Так вот, я мистический Дон Жуан!
— Кто?! — Женя и Семен уставились на дизайнера, искренне
пораженные его признанием.
68
— Дон Жуан, который не познал ни одной женщины, тем самым
познав их всех, и теперь они, женщины, выходят из своих сверх-
человеческих покоев в надежде снова со мной соединиться. Это
заговор всех женщин мира. Вот, — он показал на подручную Гали, которая бегала между посетителями и кое-как усмиряла Морошкина.
ЖЕРТВЫ ЮНОСТИ БОДРОЙ
— Я вот что, — не унимался Иванов, размахивая салфеткой, вы-
рванной из-под воротничка, — от которого вы не сможете... — он снова
поставил рюмку на место и снова поднял, — нет, не сможете... К примеру...
— К примеру, — догадался Семен, — у тебя есть для нас пред-
ложение, от которого мы не сможем отказаться, но которое ты не
можешь правильно составить.
Жене всё это переставало быть интересным, Семену наоборот, а Иванов уже сбросил с себя весь аристократический шик.
— А еще я вчера подумал, что умер от уязвленного самолюбия, —
сказал он.
— С чего это? — удивился Семен.
Женя залпом выпила «Мартини» — она не выносила разговоры
о смерти, ходячих мертвецах и тому подобных персонажах. Это была
странность, учитывая, что всё остальное ее абсолютно не смущало.
Как и монологи о том, как ей самой хочется покинуть этот мир, чтобы никогда больше не видеть мужиков.
Иванов продолжал о своем:
— Главное, делал все по плану. Куришь анашу, садишься в позу
лотоса, а вот когда квартира загорается, тут и начинается кипеш.
— Вас потушили? — осторожно поинтересовалась Женя.
— Меня — да. А многие так и остались гореть. И сейчас горят.
Семен, наконец, увидел Сережу, тот за стойкой непринужденно
трепался с Галей, нежно пожимая ее руку в многочисленных кольцах, среди которых затерялось обручальное.
Семен вернулся к разговору, когда Иванов окончательно окунулся
в образ бездомного странника.
69
— Кстати, русского языка скоро вообще не будет, один англий-
ский останется, — проповедовал он Жене.
— И всё? — ужаснулась она.
— Всё. Все будут говорить только по-английски. К примеру, ты говоришь:
«Зе клок фелл фор трайенглс». Что это значит, по-твоему?
— Да поняла я, не дура! Без пятнадцати семь. А со словарем
можно прийти?
Между тем, за соседним столом горячились два бывших актера
театрального училища:
— Что ты тут сидишь — волосы дыбом? Не берут, ага, не берут. Я же
всё помню: как вы расхаживали в театралке, зазнавались, вот, мол, мы у Кукарекина учимся, а вы у Дулбакова. Сдулся ваш Кукарекин.
— Зато я Зилова играл. В гениальной постановке.
— Зилова! Мазова, Камазова… Прочь, от меня, недочеловек! Ты
же не знаешь, что я читал со сцены. Я вот что читал. Э-э-э. «Жизнь
устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невоз-
можно искренно любить». И тут…
И БУДУТ ДЛЯ МЕНЯ ТРОСТНИКИ И ТРАВЫ
В Дом Актера вошел или, скорее, ворвался расфасовщик в
типографии Шниппельбаума по профессии, неонацист, поэт по
призванию, Дзержинский (внешне он напоминал рано поседевшего