К тому времени, как выпускники взрослеют и начинают себе сами цели ставить, привычки и ценности уже так глубоко сидят, что их бульдозером не выкорчевать. Красота. Верней… не красота, но терпеть можно. Не обращать внимания на Морана и терпеть.
Черт бы меня побрал. Вот что стыдно будет перед Мораном — никогда не думал. Сидели по углам, ничего ему не говорили — ну объяснишь вяло, что не годится, мол, вот эта идея, нехорошо, не сработает. Послушает — прекрасно. Не послушает — что с него возьмешь. А он из преподавателя превращался в компрачикоса. А мы работали с его творениями, не думали о том, как они становятся такими — и старались лишний раз не смотреть в его сторону. Чтобы случайно лишнего не понять.
Он ведь таким не был. Там. Тогда. Тогда все были другими, и Моран, может быть, слишком, больше чем должен хороший командир, любил своих сопляков, и Шварц, который в одиночку вскрыл бункер гаванского Дома правительства, и Саша, которая, получив приказ обстрелять из танков плохо вооруженную толпу бывших заключенных, разрядила обойму в рацию и сказала «Ой! Полломаллосссь?». Тогда все были людьми. И друзьями друг для друга. А стали — строками в расписании занятий, и кто хотел смотреть на другого, кто сказал другому «Хватит!». Никто. Никому.
Можно было грешить на ту мину: после нее и правда многое не вспоминалось, словно вместе со шкурой и костями вырвало из памяти какой-то кусок. Было — искали, убивали или подводили к выходу в отставку. Пятеро. Четверо кадровых военных и богатый мальчик с большими возможностями и причудами. Хороший мальчик. Было, но не вспоминалось сердцем, не ощущалось. Затерялось в тумане. Но люди ведь никуда не делись. Рукой подать, в соседнем корпусе, встречались каждый день.
Пару лет назад он смотрел тот дурацкий сериал про мстителей — и фыркал, и думал, что кубинские дела просто просились в телемелодраму, и неудивительно, что сценаристы в порядке бреда додумались до сюжета, который они, банда великовозрастных подростков, взяли и осуществили всерьез. В конце концов, часть целевой аудитории, правильно? Он смотрел, смеялся, сравнивал, а рядом, оказывается, ходил Шварц, пытаясь понять, кто же все-таки его продал.
Лень, трусость и равнодушие.
Последнее он сказал вслух — и инспектор Гезалех, уже, кажется, снова засыпавшая перед монитором, подняла голову и спросила, о чем он.
Она успела сменить свитер на блузку из темного, полуночно-синего, слегка искрящегося шелка. Первая брюнетка, которой к лицу такой оттенок — хотя что ей не к лицу? Очень легко представить Анаит и в вечернем платье — синий шелк, переливы, мех, бриллианты, — и в бесформенном хулиганском комбинезоне с огромными заплатами, которые носили нынешним летом новгородские школьники, озадачив даже привыкшее ко всему старшее поколение. Да, четырехколесные ролики и головную повязку с надписью «Осторожно, дети!» добавить, разумеется.
О чем? То, что понял сам про себя, можно и рассказать другому — хуже не станет. Все равно, один человек уже знает — и не забудет. И хорошо, что не забудет. Этого еще не хватало, вдобавок ко всему остальному.
Дьердь Левинсон встал, задернул шторы, отгораживаясь от осени, слишком похожей на зиму, и начал объяснять. Все. С начала. С высадки в Заливе Свиней. С того, кем они были. С того, что и кого он предал.
Он говорил о себе и о том, что с ним стало, о других — и о том, что с ними сделал. О том, как все отступили друг от друга, и он со своим «дело-то наше справедливое, но на фоне реформы неэффективное», может быть, стал первым. О том, как до вчерашнего дня не сомневался, что Моран собрал всех к себе по старой дружбе, не корысти ради, и до вчерашнего дня не спрашивал никого и ни о чем, даже Шварца, хотя с тем явно творилось неладное. Обо всем с начала и до конца.
Красивой, умной, неповторимой женщине, которую он очень не хотел потерять; но промолчав, потерял бы больше: себя. Исповедовался, и больше всего боялся какой-нибудь ерунды, утешений и поглаживаний, поверхностного, пустого всепрощения.
— Да, ты прав, — сказала она мягко и непреклонно. — Это действительно лень, трусость и равнодушие. Но это не все, что у тебя есть, правда?
Что-то все-таки правильно крутится в этом мире, спасибо ему. Она поняла. На самом деле. В том единственном смысле, который был нужен, в прямом. И по-прежнему считает его равным. Что-то все-таки есть вокруг, кроме осени. А у него?
— Это теперь придется проверять. Все и с самого начала.