— В апреле сорок пятого. Незадолго до того, как все случилось со мной. Она очень тяжело переживала. Но я ничего не знала, она ничего не говорила мне тогда, а я даже не догадывалась. Она все переживала сама, никому не жалуясь. Так было только тогда, когда погиб Штефан. Я никогда ее такой не видела. Я думаю, она просто боится признаться, что это произошло, и ей до сих пор больно. Она винит себя. Она всегда винит себя, и никого больше. И все переживает одна, оттолкнув всех, даже тех, кто мог бы ей помочь. Моя мама — очень сложный человек, — продолжила она, помолчав, — это от рождения, ведь она принадлежит к знатному старинному роду, у них много чего накопилось в наследственности, и оттого, что жизнь ей выпала тоже далеко не легкая. Она будет ездить с этими миссиями на Ближний Восток или еще куда-нибудь в Африку, и все эти дети арабов и папуасов будут совершенно счастливы, они будут здоровы, она их всех вылечит, у них будут самые лучшие в мире игрушки и самые вкусные конфеты. Но, приезжая домой в Париж, она сама будет закрывать двери и тихо плакать, одна в королевской спальне, но ничего не сделает для себя и никому не скажет, как ей плохо. И я решила, я должна сделать. Если не я, то кто?
— Так говорил о ней и доктор Виланд, — Йохан кивнул, глядя перед собой. — Он погиб в Австрии, наш добрый доктор Виланд, бомба угодила в госпиталь. Что ж, это все оригинально, фрейляйн Джилл, — он повернулся к ней, глаза блестели. — У меня был еще один ребенок, самый желанный, самый долгожданный из всех, которого я желал страстно, он погиб — я ничего об этом не знаю десять лет. Женщина, о которой я мечтал с юности, которую любил, с которой был обручен, которая ждала от меня ребенка, которую я считал погибшей, жива. Она живет в Париже и ездит на Ближний Восток с миссией Красного Креста. Я тоже ничего не знаю. А зачем? Ваша мать, фрейляйн Джилл, очень оригинальная женщина, — повторил он и отвернулся, закуривая сигарету.
— Я говорила ей, что это жестоко. Но она сказала…
— Что она сказала?
— Она сказала, что в тюрьме, пожалуй, лучше и не знать.
— Это конечно, — он кивнул. — Лучше не знать, что женщина, которую любишь, которую считаешь погибшей, на самом деле жива. Тогда и самому жить вроде как незачем, можно спокойно умереть. Коли уж приговорили — так и помирай. А ради чего жить?
— Нет, вы не правы, — Джилл покачала головой. — Она сделала все, что могла, чтобы добиться вашего освобождения. Сама она этого не скажет. Она даже призналась Черчиллю, что была у Мальмеди, она призналась ему, кем она была в годы войны, в какой организации служила.
— Ваша мать знакома с Черчиллем? — он усмехнулся. — Она не рассказывала.
— Нам повезло, — Джилл ответила очень серьезно, — что такой известный в мировой политике человек, такой влиятельный человек до сих пор верен дружбе, которая связывала их с мамой в юности и молодости.
— Нам тоже повезло, я так догадываюсь.