«Все пело» тогда в душе Блока, так что слова Кустодиева о всегдашнем «горении» его модели наполняются для нас совершенно конкретным смыслом («Саша влюблен сильно. Даже помолодел», — говорится в одном из тогдашних писем его матери).
Так, может быть, что-то необычное и уловил в нем Кустодиев и пытался запечатлеть это в бюсте? Как знать!
И совсем уже в «голубом тумане» теряются для нас дальнейшие взаимоотношения поэта и художника.
Неясно, например, когда произошел веселый эпизод на костюмированном балу, описанный Ириной Борисовной со слов отца: «…папа оделся дамой 40-х годов. Шляпа с большим бантом, скрывающая бороду, кринолин, маска. Голос изменил. На балу за ним стал очень ухаживать А. А. Блок — угощал конфетами, пытался целовать ручку. Когда не выдержавший от смеха папа снял маску, Блок был очень разочарован…»
Возможно, что с тех пор знаменитые строки: «Ты хладно жмешь к моим губам свои серебряные кольцы…» — в кустодиевском доме звучали неожиданно весело.
К. Б. Кустодиев вспоминал, что у его матери, которой, по его словам, Блок дарил свои книги с автографом, были все прижизненные сборники поэта.
Но значит ли это, что знакомство длилось до самой смерти Александра Александровича в 1921 году? Ведь больше мы нигде не находим никаких упоминаний на этот счет.
Зато, к сожалению, достоверно известно другое. По свидетельству Кирилла Борисовича, после смерти поэта художник «отдал бюст отлить в бронзе, но отливка не была осуществлена, а оригинал из пластилина погиб».
В начале 1914 года Лужский попросил Бориса Михайловича ознакомиться со старой, почти забытой к тому времени пьесой Салтыкова-Щедрина «Смерть Пазухина», написанной в 1857 году и сразу же надолго запрещенной цензурой.
По письмам Кустодиева видно, как постепенно загорался он этой работой. Первый его отзыв — в письме от 21 января — сдержанный: «…достал книгу и просмотрел пьесу; лица занятные, фигура тоже курьезная — можно что-нибудь и сделать. Во всяком случае, эскизы для декораций и костюмов с гримом мог бы». Но не прошло и месяца, как тон его писем меняется: «Буду очень рад, если дело со „Смертью Пазухина“ наладится — меня это чрезвычайно интересует». И когда почти тут же последовало официальное предложение от дирекции театра, это очень обрадовало Кустодиева.
Борис Михайлович все больше вчитывался в пьесу и чем глубже вчитывался, тем больше увлекался ею.
Она была написана колоритнейшим языком. Самые нелепые сентенции и «афоризмы» слетали с уст персонажей («…тучный человек, известно, против тощего в красоте превосходнее»). Полный алогизм царил в представлениях и, с позволения сказать, идеалах, процветающих вокруг («…и цари-то так не живут, как он жил! Бывало, по неделе и по две звериный образ не покинет, целые сутки пьян под лавкой лежит!»).
Характерно, что много месяцев спустя, когда спектакль был уже поставлен, художник нет-нет да и ввертывал в свою речь и даже в письма щедринские выражения и признавался: «…до сих пор еще „Пазухин“ сидит во мне».
Один из старейших деятелей МХТ, И. Я. Гремиславский, писал, что у Лужского «была замечательная способность сочинять целые романы на ту или иную тему из пьесы. В оживленных беседах с Кустодиевым им создавались полные картины быта, жизни, событий, происходящие в обстановке пьесы еще за много времени до ее начала, как оно написано автором. Описывался воображаемый город, улицы, дома, в которых живут герои; лавка, где торгует Пазухин; погода, когда он вышел утром; встречи, которые он имел, возвращаясь домой, и т. д.
Все это, пересыпанное смешными эпизодами, создавало какую-то картину, давало живой материал, сам по себе увлекательный и интересный. У Кустодиева, очевидно, возникало самочувствие авторского порядка, он сам начинал себя чувствовать окутанным атмосферой, в которой совершается действие пьесы. Тогда его собственное знание и чувство быта старой провинции получало живую, конкретную форму…».
И при своем появлении, и позже, в исследовательской литературе, декорации Кустодиева часто оценивались как отход от Щедрина («Писатель не боится откровенного гротеска, а художник рисует картину степенной, по-своему красочной жизни»). Впоследствии, упрекая Художественный театр за то, что в спектакле «не было достаточно злобы», А. В. Луначарский замечал: «Быть может, прекрасные сами по себе декорации Кустодиева, какие-то добродушные и любопытные в историческом отношении костюмы способствовали этому же смягчению»[54].
Думается, однако, что в подобных отзывах заключено некоторое противоречие. Вроде бы признается, что «в историческом отношении» художник правдив, но эта правота странным образом, по мнению критиков, вступает в конфликт с замыслом пьесы. Так, современная исследовательница, описав богатое убранство кабинета и роскошный костюм его обитателя — статского советника Фурначева, — приходит к выводу, что «в своем увлечении красотой, добротными, спокойными вещами художник как бы забывает о хозяине этого кабинета — Фурначеве, выскочке из плебеев, низком интригане, прототипе Иудушки Головлева»[55].