Однако хотя «Мир искусства» и сохранял определенную дистанцию между собой и молодым художником, заслуживает быть отмеченным тот немаловажный факт, что не кто иной, как Серов, эта «совесть» «Мира искусства» (выражение Бенуа), уже весной 1903 года предлагал И. С. Остроухову приобрести работы Бориса Михаиловича для Третьяковской галереи, а два года спустя, замечая, что современный отдел известной дягилевской выставки портретов «действует неприятно», он же делал при этом исключение лишь для Врубеля, Борисова-Мусатова и Кустодиева.
В конце лета 1901 года Кустодиев приезжает в Костромскую губернию, где в селе Семеновском живут его товарищи по Академии — Мазин и Стеллецкий. Много лет спустя Борис Михайлович вспоминал, как однажды на отчаянно дребезжащей телеге, безуспешно понукая лошадь, они заехали в усадьбу Высóково.
Поначалу можно было подумать, будто они попали к Коробочке: старушки Грек, владелицы усадьбы, приняли их чуть ли не за разбойников и выслали на переговоры одну из живших там же молодых девушек, которая, видимо, считалась похрабрее сестры.
Но эта гоголевская сценка вскоре сменилась то ли тургеневскими, то ли чеховскими: «разбойники» оказались симпатичными молодыми людьми и вскоре стали в Высóкове настолько своими, что и на следующий год Кустодиев с Мазиным очутились здесь.
Мазин увлекся «храброй» и речистой Зоей Евстафьевной Прошинской, которая, по выражению Кустодиева, по вечерам собирала в одном из уголков зала целые митинги.
Ее сестра Юлия, подобно пушкинской героине, «в семье своей родной казалась девочкой чужой». Отец ее рано умер, оказавшаяся без средств мать уделяла детям мало внимания. Юлия Евстафьевна воспитывалась у старушек Грек, служила в Петербурге машинисткой и училась живописи в Школе Общества поощрения художеств.
Они с Кустодиевым теперь вместе пишут этюды, и смешливый художник не упускает случая подтрунить над нервной чуткостью своей спутницы. «Как же вы теперь кончите этюд, — соболезнует он в письме, — зная, что поблизости обитает страшучий и большущий зверь — лягушка! Разве можно отдаться писанию этюда, когда через минуту сделаешься жертвой неукротимой алчности чудовища и будешь благодарить бога, если отделаешься только потерей носа или ноги».
Два года спустя, прочитав роман Генрика Сенкевича «Семья Поланецких», Кустодиев напишет Юлии Евстафьевне, что она похожа на Мариню.
Сенкевич безмерно идеализировал эту героиню, которую Поланецкий встречает в захолустной разоренной усадьбе и которая впоследствии, выйдя за него замуж, по отзыву Чехова, «до такой степени верна мужу и так тонко понимает „сердцем“ бога и жизнь, что становится в конце концов приторно и неловко…».
Молодой художник был более снисходителен к автору (впрочем, Лев Толстой тоже читал роман «с большим удовольствием»), может быть, еще и потому, что обстановка знакомства героев вызвала у него самые нежные воспоминания о Высóкове и его обитательнице:
«…это было лицо женщины спокойной и кроткой… Как в этой спящей деревне, как в этой лунной ночи, он нашел (в Марине. —
Мариня тоже занималась живописью, любила читать и не была склонна к развлечениям. Отец ее рассказывал Поланецкому, что, попав в Варшаву, она и там «сидела по целым дням… и книжки читала». «Дикаркой родилась, дикаркой и останется, — шутливо заключал старик».
Все это, по-видимому, живо напоминало Кустодиеву Юлию Прошинскую.
Снова встретившись в Высóкове, они порой вместе читали там журнал «Вестник иностранной литературы», и не исключено, что так было прочитано и одно место из печатавшегося тогда романа Поля Эрвье «Как они сами себя изображают». «Я не стану тебе описывать, как я влюбился. Подробности этого рода всегда незначительны и неопределенны даже для самого себя до тех пор, пока не заметишь, что все мысли, слова и действия подчинены одной неотвязной идее».
Именно высоковской «дикарке» стал вскоре поверять Кустодиев свои радости, заботы и тревоги: «Сомнения всюду и всегда меня преследуют, я, кажется, еще никогда и ничего не делал, не сомневаясь в том, что делаю, особенно сильно, когда что-нибудь работаю…»
Именно она заставила его с огромной силой пережить всю красоту окружающей природы.
Через несколько лет, когда сестер Грек уже не было в живых и Высóково опустело, побывавший там Кустодиев горестно написал Юлии Евстафьевне: «…все было мертво — все умерло, двор, дом, сад, роща — все это молчит», но в заключение решительно возразил самому себе: «Ведь это не все умерло, пока мы живы».
И даже теперь, когда пересматриваешь наброски художника тех лет и перечитываешь письма, все это снова оживает перед глазами:
«Вот я сейчас с таким бы удовольствием побегал бы с Вами где-нибудь в поле — особенно там за гумном, как, я думаю, теперь хорошо у Вас — серые тучи, ветер шумит по березам, и галки стаями кричат и перелетают; я их страшно люблю».
Действительно, стая птиц в небе станет одной из любимых кустодиевских деталей; ее встречаешь от первых астраханских рисунков до вещей самых последних лет жизни художника.