…Савве ничего от Никона не нужно было. Жалел не корысти ради, а оттого, что старость углядел в опущенных плечах, в усохшей за болезнь фигуре. Одиночество Никона усмотрел. Чего бы ему, патриарху, в разговоры с псаломщиком пускаться? Экую гордыню смирили. Ведь по сей день любит, когда его боятся. Видно, страшно сделалось – сколько в очередь стоит, чтоб с ним, падшим великаном, за их же собственное низкопоклонство расплатиться. Те, кто два года тому назад готовы были дорогу языками вылизывать, ныне жаждут его ничтожества, смерти ему желают.
– Не думай ты о них о всех! – с сердцем сказал Савва.
Никон поглядел на псаломщика покойным, хорошим взглядом.
– Я о них о всех и не думаю, я о них о всех молюсь.
Уже на другой день Савва увидел, что ошибался, будто Никон сломлен. Патриарх в главном храме монастыря, при всех монахах выслушал посланцев собора, прибывших огласить святейшему принятые иерархами постановления.
Затаились монахи, ожидая ответного слова Никона, и Никон грянул:
– Сей ваш собор – иудейское сонмище! Греки, писавшие мне, патриарху, приговор, – или самозванцы, или беглые из стран своих. Какая может быть вера их приговору? Да и сами они все в папежской вере были, предавались жидовствующей ереси. А кто собор скликал церковные дела решать? Царь! Царево дело – земство собирать, а не церковных иерархов. А могут ли быть мне судьями наши русские митрополиты и епископы? Могут ли, если все мной поставлены и мне клялись – не желать иного патриарха? Да возможно ли судить патриарха заочно, не выслушав его объяснений? Или уж очень страшно слово мое истинное? Я один земной суд над собой признаю – суд Константинопольского патриарха.
Никон говорил это, не удостоив посланцев даже взгляда, но нежданно подошел к ним, каждому в глаза посмотрел, спрашивал:
– Зачем приехали? От кого? Великий государь своим царским подтверждением ваши соборные статьи не удостоил. Так чего вам угодно? Чтоб я с собаками вас прогнал? Нет уж, не дождетесь. Поезжайте себе с Богом к Иудам, которые послали вас. Скажите им: святейший Никон о них плачет и Бога молит.
Радостно слушал Савва патриарха. То говорил великий столп церкви, все, кто были в храме, по пояс Никону приходились. Так чудилось Савве. И не ему одному.
Потом монахи шептали о видении. Было чудо сие. Было!
А тут случилось еще одно немалое происшествие. Соборные старцы сразу не смогли уехать, бурю пережидали.
Море не совсем еще стихло, приплыла ладья с царским гонцом. Привез святейшему тысячу серебряных ефимков на строительство Новоиерусалимского Воскресенского монастыря. Тут даже самым осторожным стало ясно: собор заседал полгода, а родил пустоту.
Савва на радостях в махонькой своей церковке сто свечей зажег, чему святейший удивился, но не поругал.
Когда в сентябре Никон отправился в свой Воскресенский монастырь, Савва ехал в его поезде.
Глава 6
Добронадежный архистратиг, как именовал государь Василия Борисовича Шереметева, кипел негодованием. Почти месяц тому назад в Василькове казацкая рада толково распорядилась, куда какому полку идти и в какой срок быть на месте. И ни единый полк не только не выступил в поле, но не собрался, не снарядился для боевого и очень серьезного похода. Даже полки, назначенные охранять от хана Украину, пребывали в полной праздности.
– Утенок с совиными глазами! – поносил Василий Борисович Юрко Хмельницкого при своих и при чужих, открыто презирая гетмана.
В Василькове Василий Борисович с глазу на глаз встречался с Юрием Богдановичем. Богданович, да не Богдан. Юрко был тонок в кости, бледен, прямо посмотреть на русского воеводу не смел. Воли, мысли, даже голоса лишал его ужас и перед Шереметевым, и перед генеральным есаулом Ковалевским. Ковалевский не скрывал перед гетманом, что служит королю. Поэтому перед встречей Юрко с Шереметевым об одном твердил: «Не проговорись. Русские, как медведи, хитры. Лучше молчи, чем лишнее сказать». И Юрко не говорил, лепетал.
Шереметев не одну только ничтожность уловил в испуганных взглядах молодого Хмельницкого, но и отчаянье и даже мольбу пощадить, не испытывать обсуждением важных дел, которые он, гетман, решить не может. Разве неизвестно боярину, разве ему непонятно – не у Хмельницкого нынче власть. У Хмельницкого только булава. И еще в скользящих взглядах игрушечного гетмана Шереметев перехватывал бессильную ненависть – так, наверное, овца на волка глядит. И еще – гордость! Совсем уж не овечью. Что ты, москаль, важничаешь, почитая себя вершителем судеб, народов и царств, хотя своей судьбы не знаешь? Ты – скиф, не отведавший высших мыслей.